При свете свечи, перед мутным зеркалом, с которого наполовину сползла амальгама, наряжалась Вера.
На единственной кровати, под старым лоскутным одеялом, подложив кулачок под толстую щеку, спала маленькая Надя.
Со скрипом открылась дверь, вошел Матвей. Он был небольшого роста, и только ему — единственному — не приходилось нагибаться, входя в эту низкую дверь.
Подойдя к жене, Матвей тихо, без упрека сказал:
— Опять уходишь, Веруша…
Не отвечая, она продолжала вдевать в уши большие «цыганские» серьги.
— Устала, бедняга… — Матвей подошел ближе к ней.
— Не тронь! — взорвалась Вера. — Нужны мне твои жалости… Мало тебе, что я, как каторжная, и ночь и день на фабрике, что домой иду мертвая, так тебе еще надо, чтоб я и вечером нос не высовывала… Хочу гулять и буду гулять.
Она прошла мимо мужа, надела теплую кофту, потом наклонилась, подняла еловую ветку:
— Хоть прибрал бы. А то мать выносили — вон мусору-то оставили… Прощай!
Скрипнула, хлопнула дверь.
Опустив руки, стоял Матвей посреди комнаты. Он и сам только что с работы. Устал, измучен.
Спала, посапывая, Надюшка.
Ночь. Голый до пояса, наполовину скрытый паром, склонился над корытом Матвей, стирая белье.
Жестокие приступы кашля то и дело схватывали его. Кашель бил его, заставляя сгибаться ниже над корытом. Ходуном ходили острые лопатки.
Заскрипела дверь, и, низко наклонясь под притолокой, вошли двое фабричных.
— Здорово, хозяева, — сказал тот, что постарше, и обвел взглядом комнату. — Ты что ж, опять один дома?
Матвей не отвечал. Из его впалой груди рвался густой, хриплый кашель.
— Мы за тобой, Мотя.
Молча обтерев руки, Матвей оделся и стал одевать сонную девочку.
— Не оставлять же одну…
Он одевал ее умело, ловко, видно делал это постоянно, привык.
Девочка терпела, не хныкала, а когда отец взял ее на руки, прижалась к нему и снова заснула.
— Дорого дал бы — поглядеть завтра на господина Прохорова, — говорил один из фабричных, тот, что постарше. — Ну, как, Матвей, готов?
— Да… всполошатся завтра хозяева, — второй фабричный открыл дверь, выходя, — такого они еще не видели: чтоб не одна фабрика, а вся Пресня стала.
Проходя через сени, Матвей достал из-за поленницы дров пачку листовок.
Они разделили ее на три части, припрятали на себе, под одеждой и вышли на улицу.
Матвей прихватил ведерко с кистью.
— Неладно получается, — негромко говорил тот, что постарше, косясь на девочку, которую Матвей нес на руках. — Верка твоя совсем отбилась от рук. Пьет. Гуляет. Пропадет баба.
Матвей молчал.
— Ну, не хочешь говорить — дело твое. Ребенка жалко.
Вдали раздался протяжный свист, крики.
— Живо расходись, — приказал старший.
Прижимая к себе Надюшку, Матвей быстро пошел по крутому переулку в гору.
Молодой юркнул в ближайшую подворотню, старший неторопливым шагом двинулся вниз по улице.
Визжала гармошка. Слышались топот, свист, гиканье. В женской казарме пьяная гулянка была в разгаре. Несколько мужчин — все хмельные — расположились кто где. Кто на подоконнике, кто на койке. Гармонист, тупой парень с начесом на лбу, наяривал изо всей силы, рвал мехи гармони.
Гулянка происходила в закутке, в конце большой спальни. Женщины, не принимающие в ней участие, легли было спать — да какой тут сон. Они зло поглядывали туда, где все громче и громче визжала гармонь, где в проходе между койками плясала с платочком в руке Верка Филимонова.
— Вот шалава, — ворчала старая работница, издали глядя на нее, — вот они, нынешние-то…
И другая работница сердито говорила:
— Нашла время… кругом тревога, обыски идут…
На соседней койке, уткнувшись в подушку, лежала и плакала молоденькая работница. Она всхлипывала и причитала:
— Боженька мой, боженька…
На девочку не обращали внимания — слезы тут были делом обычным. А Верка притоптывала башмаком, разводила руки и вдруг запела:
И снова бросалась в пляс. Плечи у нее ходили ходуном по-цыгански, волосы рассыпались по спине, широкая юбка на резких поворотах охватывала стройные ноги.
Пьющая компания — женщины и пришедшие в спальню мужчины — ржали, хлопали в ладоши, подбадривали, кричали:
— Жми, Верка, жми!
— Айда!..
— Ох и стерва! Ай да Верка, ай да цыганское дитё!