— Как ты не понимаешь! Это совсем другое! Это значит, я ее бросаю. Она не выдержит одна!
— Неужели она сама не хочет тебе счастья?
— Она только этого и хочет!
Если бы мать стала удерживать и упрашивать! Тогда было бы легче, тогда можно бросить в лицо: «Ты не хочешь моего счастья!» Кричать, топать ногами… Но Алла слишком знала мать: она будет плакать по ночам, а днем покупать д е л и к а т е с ы. Самое трудное — бить лежачего.
— Чертик, ты же сама мечтаешь!
— Не надо меня уговаривать! Я в сто раз больше тебя хочу!!
— До слез, довел, — послышался пьяный голос. — Небось жениться девчонке обещал, а теперь в кусты? Дело мужское. А она сама виновата: не допускай себя.
Должно быть, отец сделал угрожающее движение, потому что пьяный забормотал извинительно и исчез.
— Ты уже взрослая, должна сама решать.
— Все решено! Все что хочешь решено! Решить легче всего! Не могу я к ней подойти и сказать: оставайся одна… Нельзя ее второй раз бросать! Пусть это глупо, но не могу! Я ее, может, ненавидеть за это буду, но не могу!
— Что за жизнь получится, если ты станешь молчать и тихо ненавидеть. Хочешь, я пойду и сам ей скажу? Я ее уговорю.
За что она такая раздвоенная?! Кто просил мать в с е м ж е р т в о в а т ь ради нее?! Разве Алла виновата, что мать в с ю ж и з н ь е й п о с в я т и л а?! Вышла бы снова замуж, как все просто было бы!
— Честное слово, она поймет. Я буду очень убедительным. Я умею быть убедительным.
— Она на все согласится и без уговоров… но нельзя!
— Ты себе внушила, что нельзя.
— Нельзя! Нельзя! Нельзя!!
Отец больше не уговаривал. Он обнимал ее за плечи и тихонько качал.
— Нина Романовна давно с тобой хочет познакомиться. Она тебе привет передавала.
— Передай ты тоже… от меня.
— Вытри глаза. Потом напишешь в мемуарах: «Моя кинокарьера началась горьким плачем». Вот и улыбнулась. Одна улыбка стоит тарелки самых чистых слез. Ужинать хочешь?
— Хочу.
Москвичевладелец успел удачно распорядиться, так что стол сверкал и ломился. Владимир Иванович отодвигал стулья, потирал руки и деликатно не замечал заплаканных глаз дочери своего высокого друга. Отец преувеличенно оживился.
— Ого! Икра, кажется, совсем свежая. Наверняка ее здесь облизывают, прежде чем подать. Знакомый кинооператор, с которым я на Кубе был, рассказывал, как он снимал хронику в устье Оби, там живут ханты! Эти ребята бьют осетра, и у них, понятно, полно икры. Даже оленей кормят. Он сиял сенсационный кадр: олень закусывает зернистой икрой. При монтаже это, правда, выкинули.
Алла не хотела, а улыбнулась.
Обратный путь прошел в молчании. Отец снова обнял Аллу за плечи, и так они просидели всю дорогу. Это действовало хуже всяких уговоров.
На вокзал приехали за полчаса до отхода. Берснев сразу распростился. Алла даже пожалела: при нем пошло бы до конца в шутливом тоне, и было бы легче.
Они гуляли по платформе.
— Может, хоть в гости к нам приедешь?
— В гости приеду.
— Будем ждать.
Когда объявили три минуты до отправления, отец обнял ее и поцеловал.
— Пойми главное: нельзя себе изменять. На жалости не проживешь.
Он сел в вагон. Раньше он всегда прыгал на ходу.
Алла смотрела сквозь стекло. Сказать уже ничего нельзя, и в этом немом состоянии было что-то томительно ненужное. Он тоже стоял и смотрел. Жить бы им и правда вместе — даже не для ВГИКа, а так…
Отец вдруг хлопнул себя по лбу и исчез в купе. Через секунду вернулся с листом бумаги, вытащил фломастер, подмигнув, нарисовал на листе прямоугольник экрана, а на нем титры: МИР ГЛАЗАМИ ЖЕНЩИНЫ!
Алла улыбнулась и чуть не заплакала. Но плакать второй раз было бы слишком, и она крепилась. Наверное, у нее вышла мужественная улыбка.
«И женщины глядят из-под руки», — стучалась в голову строчка.
Наконец «Стрела» тронулась…
НА ПРИЕМЕ
Поезд метро вышел на поверхность и уперся в тупик. Все, просьба освободить вагоны. В Дачное я приехал на работу: эпидемия гриппа — и наш курс, отложив занятия, распределили по поликлиникам терапевтами. Обычно в таких случаях студентов посылают на квартирные вызовы, но в первый же день моей работы заболел окулист, мобилизованный на время гриппа для участкового приема, и вместо него посадили на прием меня. Я принял тридцать семь человек: регистраторы щадили мою неопытность. На другой день у меня уже побывало шестьдесят три — меня молчаливо признали взрослым. Так и пошло: шестьдесят два — пятьдесят восемь — шестьдесят. Сначала на номерках по инерции писали Раппопорта, моего предшественника-окулиста; на четвертый день мне вернули исконную фамилию. Когда я первый раз услышал, как обо мне справляются за дверью, я с опаской подумал, что сейчас войдут и меня в чем-нибудь разоблачат. Но спрашивали равнодушно — Бельцов так Бельцов, Раппопорт так Раппопорт, лишь бы скорей шла очередь.