Игорю больше хотелось обнять Лену, чем слушать какой-то рассказ. То есть он сейчас тоже обнимал ее — за плечи, но ему хотелось как следует, как во время танца.
— Я уже, Игоречек, замужем побыла, так побыла, что думала — второй раз не захочется. Он ходил, говорил слова умные, а нам же, девкам, много не надо. Как рот открыл, так и не закрывал до самой свадьбы. Назвался летчиком. Мол, поправляет здоровье после героической вынужденной посадки. А я, дура, слушала. Ну и оказался обыкновенный подонок. Не хочу я тебе, Игоречек, всех его гадостей рассказывать, ой, не хочу.
— Ну и не надо, — торопливо забормотал Игорь, — Зачем же, не надо.
Они шли сквозь белую ночь, пахла сирень в садах, и невозможно было слушать про какого-то подонка.
Игорь переживал тот блаженный миг, когда впервые узнаешь, что можешь нравиться женщинам! До сих пор сознание собственной неловкости, угловатости омрачало самые пылкие его мечты — и вдруг пришло чувство бабочки, сбросившей кокон! То, что казалось слишком прекрасным, чтобы сбыться, уже сбывалось, сбывалось с естественностью и неизбежностью!
— Я тебе одно скажу, самое главное: он в больнице украл лекарства, он уже не мог без них — хуже, чем пьяница. И я тогда пошла… и сказала. Потому что он сам уходить не хотел, я его добром просила! А он обрадовался, что его здесь кормят. Сам-то ни копейки не принес. Ты меня презираешь, скажи, презираешь? Я доносчица, да?!
В чем логика такого человека? Игорь не мог понять. И ему мучительно было выслушивать о нем в такую ночь. Он не хотел ничего знать о таких, он хотел, чтобы мир был логичным и прекрасным.
— Перестань, Леночка, перестань. Не надо о нем. Пусть как будто его не было.
Странные образы навевает белая ночь. Легкие облачка, летевшие по небу, окрасились в тот же цвет, что волны сирени, и казалось, это пена с облаков, бесшумно падая вниз, повисает на кустах.
На севере вдоль горизонта пролегла зеленая полоса, Игорь вдруг подумал, что если быть художником, то для счастья надо очень мало: увидеть такую полосу и, чуть дыша, чтобы не смять, нести на холст. Подумал и забыл сразу, но Лена будто прочла его мысль и сказала:
— Я в детстве мечтала стать художницей. Глупо, правда? Мама тоже немножко рисует. Она для меня книжки перерисовывала: «Крокодила», «Мойдодыра». Я тогда думала, что печатают только взрослые книжки, а детские рисуют сами. А потом пришла к подружке, у нее книжек штук сто, все печатные — и я заревела. Мама говорит: «Чего ты плачешь, ее книжки хуже. Где у нее «Мойдодыр»?» Я стала искать, а «Мойдодыра» и нет. Я сейчас знаешь что делаю? Что понравится, перерисовываю. Мне один рисунок нравится — они вдвоем вроде как в саду. У него такие плечи, а она тоненькая, и он боится, как бы своей силой ее не переломить совсем. Белыми линиями сделано на черном листе. — И добавила чуть слышно: — Ты увидишь сейчас.
Воздух совсем легкий, он не может удерживать звуки вблизи земли, они уносятся вверх и потом тихо падают на землю, как облетающие лепестки — поэтому теряется направление и не понять, откуда принесся стук лодочного мотора, откуда скрип трамвая на повороте.
И вдруг Лена снова зашептала о том, что невозможно было слышать, когда кругом такое волшебство:
— Дворничиха меня учила: «Когда мой нажрамши, я, девка, перво-наперво его запру в ванну и бритву там оставлю, понятно? Потому что самой на него руку поднять грех, а ежели он себя сам, то выйдет все равно как судьба».
— Перестань! Забудешь ты его, забудешь! Кончено с ним!
Игорь чувствовал сейчас в себе такие силы, что мог всю жизнь перевернуть.
— Пройдем через сад. Здесь короче, — шепнула Лена.
Ветки нестриженых деревьев спускались низко, прохладные листья гладили Игоря по лбу, по щекам. Откуда-то взялся рыжий кот. Он катался по траве и был похож на упрямый язычок огня, старающийся поджечь сад, но сочная трава не поддавалась огню. В кронах деревьев притаились островки ночи.
— Ну вот и пришли. Идем. Мои на даче. Да если б и здесь, я бы тебя все равно привела. Никого я с тобой не стыжусь! Никого!
Борис Евгеньевич Мирошников подошел к зеркалу и стал причесываться. Привычка успокаивать таким образом нервы сохранилась у него с тех пор, когда он еще гордо нес на голове роскошную шевелюру. Теперь это, наверное, выглядело смешно: стоит лысый дядька перед зеркалом и задумчиво расчесывает странный свой чубчик. Но смеяться было некому, поскольку Борис Евгеньевич заперся и никого к себе не пускал.
Никого не пускал!