Во всех своих литературных, кинематографических работах, во всех своих выступлениях, в каждом слове и поступке Шукшин оставался преданным людям труда, сельским жителям. Это была его явная страсть. Что бы мы там ни говорили, а жизнь в селе, и на мой взгляд, намного труднее жизни городской. Колхознику во много раз труднее достается кусок хлеба, минута отдыха. И, может, потому художники, выходцы из деревни, остаются надолго верными той среде, из которой они вышли.
С Шукшиным я, к сожалению, не был знаком, но один раз видел его. Центральный дом литератора устраивает иногда вечера под названием "В кругу друзей". Эти вечера, призванные к тому, чтобы подкрепить былую славу нашего клуба, тщательно подготавливаются.
В приглашении на один из таких вечеров сообщалось, что с чтением своего нового рассказа выступит Василий Шукшин. Как раз к тому времени гремели по Москве два новых цикла его рассказов, опубликованные, кажется в "Новом мире" и "Нашем современнике". Разумеется, это был гвоздь программы, главная его приманка, и потому в дубовом зале яблоку было негде упасть.
А вечер, как это ни удивительно, никак не выстраивался. Трудно сказать почему. На улице было холодно и неуютно - не то конец зимы, не то начало ранней весны, но для зимы было слишком сыро, для весны было слишком холодно. Это в конце концов сказывалось на настроениях, а что такое вечер в ЦДЛ, как не сумма настроений участвующих в нем людей.
Сначала выступил кто-то из наших ведущих юмористов. Фельетон был остроумен, но затаскан на радио и телевидении до предела и участники вечера демонстративно не смеялись - надо в конце концов иметь совесть. Тогда оскорбленный автор прочел новый фельетон, никому еще не известный. Круг друзей напрягся, ловил малейший намек на юмор, а его решительно не было, ну прямо ни следа.
Следующим номером были два студента из ГИТИСа. Отделение циркового искусства. Молодая девушка в купальнике, поднявшись на низенький столик, поставленный на полу в центре зала, делала мостик, шпагат, стояла на одной руке, на одном пальце, на одном дыхании. Я рискну даже сказать, что она сделала слишком большие успехи, а это в цирковом искусстве, так же как в других искусствах, вещь нежелательная.
Потом был объявлен Шукшин. Достал откуда-то из карманов кипу страниц, буркнув при этом, что в программе вечера допущена опечатка - не новый рассказ, а отрывок из нового рассказа он собирается прочесть. Публика несколько зашевелилась, потом приутихла - отрывок, так отрывок.
Но мало того, что это был отрывок. Шукшин, будучи прекрасным актером, прочел свой кусок на редкость плохо - однотонным деревянным голосом шпарил фразу за фразой, никак не выделяя ни диалог, ни паузы. Вместе с тем кусок был сочный, вкусный, в зале посмеивались, изредка аплодировали, но Шукшин пропускал мимо ушей все эти знаки внимания и шел к концу, как по шпалам. В этом он был весь.
Провожали его восторженно, а он, едва поклонившись, направился к выходу - рассказ его по-прежнему не устраивал, нужно было спешить в свою крохотную кухоньку дошлифовывать его. Вы, мол, тут хлопаете, визжите от удовольствия, это ваше дело, а мне тут некогда рассиживать, хоть мы с вами и посидели, как говорит приглашение, в кругу друзей...
Он покинул зал, полностью его игнорируя. Я пишу об этом с уверенностью, потому что вместе со всем залом почувствовал себя задетым, и это было единственное, что мне в том вечере понравилось...
* * *
Сказать, что Шукшин жил, работал и умер на наших глазах, было бы неверно. Шукшин сгорел на наших глазах. Жизнь, которая обрела себя только под тридцать и оборвалась в сорок пять, - это трагедия, и от этой трагедии совестливой русской литературе никуда не уйти. Как и любая истина, не освоенная еще до конца, она ждет, когда ее осмыслят и сделают частью житейского опыта народа.
Говорят, переутомлен был сверх всякой меры. Днем снимался в знойных, прокаленных августовским солнцем донских степях, в условиях, максимально приближенных к боевой обстановке, а по ночам писал пьесу для Ленинградского БДТ. К несчастью, все в том году ему давалось на удивление: и роль солдата отлично выстраивалась, и пьеса двигалась на всех парах к Товстоногову. Последний год в жизни художника с его неслыханными удачами - какая это, в сущности, печальная картина!
Говорят, его разрывали меж собой не только два различных, но, может статься, противоположных, взаимно исключающих друг друга вида искусства письменный стол и съемочная камера. Слово рождается в тишине и одиночестве, из потребности выразить себя и общаться с остальным миром. Камера требует людской толчеи, шума и страстей - и чем больше толчеи, шума и страстей, тем больше проку в той работе.
"Тебе, Василий, в конце концов придется выбрать между письменным столом и камерой, - так сказал ему, по преданиям, его учитель и наставник, Михаил Ромм.
Шукшин, к своему несчастью, слишком долго раздумывал над советом своего учителя. Последние его интервью, последние страницы говорят о том, что выбор был сделан в пользу письменного стола, но его слова были сказаны уже оттуда, из-за той роковой черты, откуда возврата нету.
"Нравственность это Правда", - сказал он в одной из последних своих бесед. Мы читали и радовались точному и четкому его мышлению и думали про себя, что еще томов двенадцать великолепной прозы последуют после этого крика души, а он был брошен нам уже оттуда, с того, другого берега...
* * *
Вопрос, почему Шукшин так поздно пришел и почему так рано покинул то поле литературы, которое он призван был возделывать, - этот вопрос долго и мучительно еще будет витать перед русской литературой. И, возможно, чувствуя, что мы сегодня еще не в состоянии на него полностью ответить, мы опять снова и снова возвращаемся к этому художнику и каждую новую встречу превращаем в трогательные проводы. Может, поэтому ему, едва ли не единственному из числа многих достойных художников, покинувших в последнее время этот мир, русская литература устроила такие долгие-долгие проводы...