Орда оборванцев-цыганят, нищих, увечных и даже прокаженных из приюта в Пунта-Умбрия, которым разрешается лишь в этом случае входить в город, следовала за процессией, крича и строя гримасы осужденным. Последние же шли внутри процессии, сопровождаемые «родичами», теми, кто готовил их к радостной встрече со смертью очищенными от греха. Осужденные несут свечи желтые, как их позорные санбенито, похожие на балахоны прокаженных. На груди у них роковой крест святого Андрея.
Барабаны, крики, молитвы, звон колоколов, доморощенные певцы-импровизаторы — стоя у окон, они обращают к morituri[66] бесконечные саэты и сегидильи[67], в которых порой высказывается зависть к тем, кто вскоре узрит Святую Деву или Господа нашего, а порой звучит заверение, что смерть лучше и приятней жизни.
Я осознал, что я уже очень стар и умудрен годами, — то, что прежде казалось мне нормальными акциями во имя веры, теперь вызывает у меня глубочайшее презрение. Я увидел, что Севилья город ханжеский, полный закоренелого лицемерия. В этом пресловутом празднестве веры, причем веры католической, скрывался демон иудейской нетерпимости и мавританской жестокости.
Мы заняли наши места на огромном помосте, в центре которого кресло архиепископа. Там высится зеленый крест инквизиции. Монахи часами сменялись, читая бесконечные документы процессов, — иные из них щеголяли звучным тенором, у других голоса скрипели как немазаные колеса. Когда произносили имя того или иного осужденного, раздавались всхлипы и молитвы. И тут народ, которому мешали слушать, начинал негодующе шикать, чтобы замолчали.
На помосте, на самой верхней его ступени, стоял ряд осужденных на смерть. Я внимательно вглядывался в лица этих несчастных. Напрасно! Я слишком приблизился к их душам, лучше бы я этого не делал — ведь как член (хотя только почетный) Верховного суда я в какой-то мере тоже их осуждал. Я, колдун с острова Мальадо, имел гораздо больше грехов, у меня было больше оснований быть осужденным, чем у любого из этих бедняг, а между тем мне выпал жребий находиться рядом с судьями, со стражами порядка. На этом ужасном помосте, под сияющим солнцем Севильи передо мной как откровение предстала вся нелепость нашего мира. Я лечил волшебными камнями, порошком из змеиного хвоста, дуновениями и молитвами, талисманами, наложением рук. Я посещал предместья тайных городов, которые сверкают ночью, а днем исчезают. Я, Альвар Нуньес Кабеса де Вака, был здесь самым виновным, заслуживающим пламени великого аутодафе.
Я вгляделся в лицо одного несчастного иудействующего португальца. Его приговорили к двадцати годам галер. Двадцать лет в цепях он проведет в отвратительной клоаке, и тем не менее от мысли, что он остается по сю сторону и избегнет ужасных мгновений на костре, он взирал на небо и улыбался.
Многие из стоявших там, вероятно, не были виновны. Известно, что доносов, основанных на зависти, злобе или обиде, хоть пруд пруди. Чиновники святой инквизиции знают об этом, но им нужны жертвы. Чтобы охранить веру, надо нагонять страх. Неважно, если тот, кто погибнет, невиновен и признался в преступлении, когда его жгли на углях или надевали «неаполитанские сапоги» с кипящим оливковым маслом. Ради блага веры необходимо идти путями дьявола.
Была там одна растрепанная девушка, которая неудержимо рыдала и отчаянно кричала в своем санбенито. Ее признали колдуньей и обвинили в половой связи с дьяволом-котом. Я уверен, что она невиновна и что на нее донес какой-нибудь власть имущий, которому она не захотела отдаться. Очень уж часто подлость ищет мести недругам у священного правосудия.
«Примирившихся» с церковью было немного. На костер должны были пойти восемь человек. Заиграл рожок, как бывает в начале боя быков, и процессия перешла к Королевскому саду, где разместили костры.
Тут возбуждение народа, внешне изображавшего радость, усилилось до болезненной остроты. Кое-кто выбивался из толпы, несмотря на дубинки охраны, чтобы плюнуть на осужденных. Они выплевывали свой собственный страх. Чуяли запах смерти и рукоплескали чиновникам святой инквизиции и зловещим монахам в капюшонах. Да, они были воистину испуганы.