К зеленым крестам привязали только шестерых, двое осужденных покаялись, и им даровали привилегию быть удушенными гарротой, а потом уж сожженными.
Тут народ притих, прислушиваясь к треску горящего хвороста и дров.
Когда языки пламени начали касаться тел, толпа старалась различить среди ужасных воплей осужденных голос дьявола, имеющего обыкновение в таких случаях проявлять себя и даже на прощание изрекать некий полезный сонет или указывать какое-нибудь число, которое наверняка принесет удачу.
Нет. Уже ничего не связывает меня ни с моим народом, ни с городом моего детства (он-то остался прежним, это я изменился), Я потихоньку ускользнул, не простившись ни с одним чиновником. Не хотелось разговаривать, выдавать свою печаль.
В Оахаке Кортес однажды повел меня поглядеть на мрачный церемониал жертвоприношения у ацтеков. Мы поднялись по окровавленным ступеням пирамиды. Увидели, как обсидиановый нож погрузился в грудь молодого раба-тласкальтека, Увидели, как верховный жрец, на чьих космах сверкали пятна крови, вырвал молодое трепещущее сердце и положил его на каменный алтарь Чак-моала[68].
Сегодня меня охватило такое же тяжелое чувство.
Нет, я решительно стал другим. Жизнь, годы отделили меня от моего народа. Ни его расположение, ни его ненависть, ни его лицемерное молчание, ни веселье его празднеств меня не касается. Я — другой.
Я — человек, слишком много видевший.
Во время ужасного зрелища торжествующей инквизиции я думал о Лусинде. Домой вернулся совершенно разбитый, словно беспутный участник венецианского карнавала. Несмотря на усталость, я исполнил задуманное: снял парадный свой костюм и, одевшись в лохмотья нищего, нахлобучив старую шапку, в которой делаю обрезку винограда, чуть не бегом поспешил к монастырю Санта-Клара. Я знал, Лусинда обязательно будет заниматься библиотекой, потому что каноник участвовал в процессии.
Я укрылся в темпом углу напротив входа в ожидании сумерек, часа, когда девушка должна будет выйти.
Следовать за ней мне было нетрудно. Мой наряд превратил меня в старого бродягу, каких много, да я и впрямь старый бродяга, однако претендующий на нечто большее, я человек, отвергнутый миром… В облике бродяги мне было удобно, никто не обращал на меня внимания, не желал мне ни добра, ни зла. Лусинда шла быстро, а я уже не очень проворен. Она дошла до улицы, идущей вдоль берега, и устремилась к причалу баркасов.
Там к ней подбежал какой-то тип, видимо дожидавшийся ее и знавший, откуда она придет. Он схватил ее за мантилью и нагло открыл ее лицо. Произошел разговор, которого я не мог расслышать. Хотел было подойти поближе, но колени гнулись, как воск возле огня. Этот тип ее обнял. Лусинда попыталась оттолкнуть его, отвернуться. Я все же сделал несколько шагов, но остановился, увидев, что ее руки обвили плечи парня, обнимая его, и она с явным желанием подставила ему губы.
Сердце мое билось, как птица, чересчур большая для старой, хилой грудной клетки. Я почувствовал, что задыхаюсь, и начинающееся головокружение вынудило меня, как смертельно раненного быка, искать опору у стены.
Да, это был мой костер без празднества и без зловещих барабанов, Мое одинокое, роковое аутодафе.
Из последних сил я доплелся до Санта-Круса. Кажется, кто-то попытался мне помочь, как немощному старику, на лестнице постоялого двора доньи Эльвиры.
Старик. Старик, идущий к концу и никак окончательно не кончающий свой путь.
В конце концов я решился вернуться в Башню Фадрике. Почти две недели я провел безвыходно дома — все писал, теперь это мой единственный способ жить и встретить кого-нибудь на тропах пустых страниц.
Я понял, что мой гнев был всего лишь странной реакцией, достойной старого мечтателя, не решающегося покинуть свой «дворец грез».
Несмотря на постоянную усталость, удваивающую тяжесть ног, я почувствовал призыв севильских улиц. В них есть что-то волшебное, неожиданное, удивляющее нас, как внезапный свежий ветер, трель птицы или улыбка юной мавританки. С годами Севилья превращается для тебя в живое существо. Она больше, чем некое селение, город или родина. Она живет рядом с тобой как брат, как родной человек. И когда у тебя уже никого нет, она, к которой ты относился потребительски, как к некой декорации или просто месту на земле, превращается в «другого», в друга или подругу твоих последних дней.
Вот что я думал перед тем, как перейти к брани, кляня рои мух на улице Капучинос, ставшей мерзостной свалкой отбросов, где крысы и бродячие свиньи роются в грудах нечистот. Пришлось свернуть на длинную улицу, ведущую к монастырю Санта-Клара, подальше от невыносимого зловония. Очарование моих размышлений улетучилось, и теперь я шел, ругая этот город, нынешний caput mundi.