Городской публичный дом — это целый лабиринт. Мы добрались до «большого дома», чего-то вроде генерального штаба здешних подонков. Там был большой патио с цветочными горшками, и в глубине его я разглядел того молодчика, которого видел на мосту.
Трудно себе представить, что после стольких прожитых десятилетий еще остается место для страстей такого рода.
Омар Мохамед был в сапогах с посеребренной отделкой, какие теперь носят удачливые солдаты, и в черной сорочке. Мне было достаточно увидеть его. Мои спутники, вероятно, сочли это причудой пьяного. Заход в «большой дом» завершил беспорядочное блуждание поэтов. Никто меня ни о чем не спросил. И мне удалось уйти вместе со спутниками так, что этот бандит меня не заметил.
Убить его можно легко. Он вряд ли заподозрил бы что-то, если бы я приблизился к нему. Кто станет опасаться старого обедневшего сеньора?
Кое-кто считает меня чуть ли не святым или мистиком. Забавно. Я почувствовал, что во мне бьется жилка убийцы, столь же законная, как все прочие. Возможно, мы бываем попеременно то святыми, то демонами. Это одному Господу известно.
Мы заслужили Его немилость, Его презрение.
До каких пор опасаться смерти? Когда мы начинаем жить так, словно должны умереть в эту пятницу?
Самый дурной знак этого искушения — отказ от норм поведения, соответствующих нашему положению и сословию. Воцаряется настоящая свобода, которая возникает и возможна только на рубеже смерти и абсолюта. Странная непринужденность вселяется в человека, сумевшего достигнуть этих пределов. Страх исчезает. Если я в четверг умру, почему бы раньше не избавить мир от такого существа, как Омар Мохамед?
Мы бродили со слепым поэтом до рассвета. Зашли в лавчонку на Аренале, где жарят анчоусы и можно выпить лучшего вина из Монтильи. Странную мудрость излучает этот слепой, он держит при себе раба-горбуна, который записывает то, что поэт говорит, так как он образованный и, кроме того, исполняет обязанности поводыря, ведет хозяина по грязным улицам Севильи и следит, чтобы ему подавали еду без обмана. Поэт обходится с ним очень сурово. То и дело подгоняет изрядным ударом ясеневой палки по слабым ребрам. Время от времени бросает ему анчоус, жалкую подачку бедного поэта, и горбун с собачьей жадностью ее пожирает. Кто знает, не лелеет ли он в своей темной степной душе безумную мечту тоже стать поэтом.
Асеведо — такова фамилия поэта — говорит с искренностью, несвойственной людям красноречивым и остроумным вроде Брадомина. Он более склонен к серьезным, глубоким размышлениям — свойство редкое среди пророков иберийского племени.
Я снова стал рассказывать о гигантском водопаде на реке Игуасу. И поскольку слепой наверняка маран, он заинтересовался, когда я упомянул, что все мы, христиане, преклонили колена перед этим чудом и стали молиться и петь импровизированный Те Deum, ибо почувствовали нежданное присутствие Бога в этом сверхъестественном явлении.
— То был, Асеведо, великий Бог, Бог Исаака и Иакова. Несомненно, то был Бог, явившийся радуге, среди холодной пены и стай птиц с великолепным, царским оперением.
— А не случилось ли так, что только ваша милость видели этого Бога, а остальные опустились на колена из послушания и уважения к командиру? — спросил он меня с долей глубоко скрытого ехидства.
— Нет. Мы действительно служили молебен. Единение душ ощущается безошибочно, когда сердца людей сливаются в разделяемом всеми чувстве, они все становятся одной душой, великим духом… Я ясно это почувствовал. То был Бог, великий Бог. Два священника, бывшие с нами, казались жалкими служками…
Мы съели целую тарелку анчоусов. Выпили еще по бутылке. Нас окружали рыночные молодчики, шлюхи и мошенники, которые, можно сказать, являются душой нынешней Испании…
— Можете ли вы, ваша милость, представить себе, что между этой тарелкой жареных анчоусов и другой тарелкой, в другой харчевне, куда нас может привести случай, если вообразить, что мы продолжим прогулку, меня внезапно постигнет, говоря без обиняков, смерть?..
Асеведо говорил со знакомым мне чувством. Знаешь, что вот сейчас, когда закроешь дверь или пройдешь мимо кафедрального собора, это будет твоя последняя минута. Чувствуешь, что прощаешься с миром. И знаешь, что между одним обычным действием и другим, между закрываньем двери и бритьем может прийти смерть, конец нашего существования, который, в свою очередь, есть конец света (ибо не существует катастрофы для всех людей, но есть одна верная, молчаливая катастрофа для тебя, твоя смерть).
Так мы философствовали, пока не забрезжил свет зари. Туманный свет.