Можем ли мы постичь логику, если не необходимость, перехода? В какой степени прошлые и настоящие теоретические формулировки динамики капитализма должны быть видоизменены в свете радикальных реорганизаций и реструктуризаций, которые имеют место в производительных силах и социальных отношениях? И можем ли мы представить нынешний режим достаточно хорошо, чтобы понять возможное направление и значение того, что кажется продолжающейся революцией? Переход от фордизма к гибкому накоплению… ставит в тупик существующие теории… Но все они сходятся в том, что после 1970 года в действии капитализма произошли серьезные изменения (Harvey 1989: 173).
Вопросы, которые привели к появлению этого исследования, во многом схожи с теми, что волновали Харви. Но поиск ответов предполагает рассмотрение нынешних тенденций в свете закономерностей повторения и развития на всем протяжении существования исторического капитализма как мировой системы. Как только мы производим такое расширение пространственно–временного горизонта наших наблюдений и теоретических предположений, тенденции, казавшиеся нам новыми и непредсказуемыми, начинают выглядеть знакомыми.
Точнее, отправной точкой нашего исследования было утверждение Фернана Броделя, что основной особенностью исторического капитализма на протяжении его longue duree, то есть всего его существования, были «гибкость» и «эклектичность» капитала, а не конкретные формы, принимаемые последним в разных местах и в разное время.
Подчеркнем еще раз это важнейшее для общей истории капитализма качество: его испытанную гибкость, его способность к трансформации и к адаптации. Если, как я полагаю, существует определенное единство капитализма от Италии XIII века до сегодняшнего Запада, то как раз здесь его следует помещать и наблюдать (Бродель 1988: 432).
В некоторые — даже продолжительные — периоды, по–видимому, происходила «специализация» капитализма, как в XIX веке, когда он «[весьма] зримо устремился в громадную новую область». Эта специализация привела к тому, что историки стали склонны «представлять машинную промышленность как завершающий этап развития капитализма, который будто бы придал ему его “истинное” лицо». Но это очень ограниченный взгляд.
После первого бума машинного производства самый развитый капитализм возвратился к эклектичности, к своего рода нераздельности, как если бы и сегодня, как во времена Жака Кера, характерным преимуществом было находиться в господствующих пунктах, не замешкаться с единственным выбором: быть в высшей степени способным к адаптации и, следовательно, быть неспециализированным (Бродель 1988: 377).
Мне кажется, что такие переходы можно считать подтверждением общей формулы капитала у Маркса: Д — Т — Д'. Денежный капитал (Д) означает ликвидность, гибкость, свободу выбора. Товарный капитал (Т) означает капитал, вложенный в особую комбинацию производства–потребления с целью получения прибыли. Поэтому он означает конкретность, негибкость и сужение или закрытие возможностей. Д' означает расширение ликвидности, гибкости и свободы выбора.
Понятая таким образом формула Маркса показывает, что капиталистические организации вкладывают деньги в особые комбинации производства — потребления с неизбежной потерей гибкости и свободы выбора не ради простого вложения. Скорее они вкладывают их для получения большей гибкости и свободы выбора в будущем. Формула Маркса также показывает, что, если капиталисты не рассчитывают на увеличение свободы выбора или если их расчеты систематически не оправдываются, капитал стремится вернуться к более гибким формам инвестирования — прежде всего к своей денежной форме. Иными словами, капиталисты «предпочитают» ликвидность, и необычно большая доля денежных потоков стремится оставаться в ликвидной форме.
Такое второе прочтение неявно присутствует в броделевском описании «финансовой экспансии» как признака зрелости определенного направления развития капитализма. Рассматривая уход голландцев из торговли в середине XVIII века, для того чтобы стать «банкирами Европы», Бродель полагает, что этот уход представляет собой повторяющуюся тенденцию в миросистеме. Та же тенденция наблюдалась в Италии в XV веке, когда генуэзская капиталистическая олигархия переключилась с товаров на банковское дело, и во второй половине XVI века, когда генуэзские nobili vecchi, официальные кредиторы короля Испании, постепенно отошли от торговли. Вслед за голландцами этот путь прошли также англичане в конце XIX—начале XX века, когда завершение «фантастических приключений промышленной революции» создало чрезмерное предложение денежного капитала (Бродель 1988: 243–244; 247).