Выбрать главу

Маникс молча плелся за ним, и его лицо показалось Калверу еще более измученным и хмурым, чем час назад.

Пыльный проселок, беспрерывно петляя, терялся в тощих заброшенных пашнях. По сторонам его разбросаны были лачуги, тоже давно покинутые. Сели в машину: Маникс и Калвер - сзади, полковник рядом с шофером. Ехать было недалеко, километра полтора, но Калверу дорога казалась бесконечной; весь мир судорожная карусель звуков, слышимых сквозь сон, движений, лишенных смысла, казался ему разорванным и устрашающе далеким, как будто он смотрел на него глазами крота или наркомана. Мимо тучами проносилась пыль. В синем, безоблачно-голом небе в зените застряло солнце и молотило жаром по земле, не суля дождя ни днем, ни ночью. Маникс безмолвствовал, Калвер повернулся к нему. Тот смотрел прямо перед собой, сверля взглядом затылок полковника. Загнанный зверь, в глазах - ярость и боль, почти отчаяние; эти глаза вдруг напомнили Калверу о том, что ему предстоит увидеть; голова у него закружилась, он отвернулся, и перед ним в пыльном облаке проплыли развалины негритянской халупы: расщепленная дверь, обгорелый фасад, развороченные стены - мишень, которую на миг словно заслонили тени изгнанных и мертвых, траурные тени, прокравшиеся в этот бредовый полдень, чтобы забрать у руин горячий запах жимолости и кухни, густое жужжание пчел. Калвер закрыл глаза и задремал; подбородок его отвис, тело обмякло, живот чуть-чуть вздымался от дыхания.

У одного глаза были закрыты и на длинных черных ресницах блестели слезы, будто он устал плакать и заснул. Когда они наклонились над ним, то увидели, что он совсем еще мальчик. Ветерок, принеся с болот запах гари и пороха, шевельнул его волосы. Прядь упала ему на лоб, словно и в этой вечной неподвижности он должен был остаться самим собой - взъерошенным, застенчивым парнишкой. В траве вокруг курчавой головы скакали кузнечики. От нижней части лица у него ничего не осталось. Калвер поднял голову, и глаза его встретились с глазами Маникса. Капитан плакал. Он бросил взгляд, полный муки, на полковника, стоявшего на дальнем краю поляны, потом снова на мальчика, потом на Калвера.

- Когда же они оставят нас в покое, сукины дети? - прошептал он, всхлипывая. - Когда же нас оставят в покое?

3

В тот вечер, перед самым началом марша, в башмаке у Маникса вылез гвоздь.

- Видал? Везет как утопленнику, - сказал он Калверу.

Они сидели на насыпи над дорогой. В синих сумерках уже зажглись звезды, но жара не спадала. Душная, влажная, липкая, она облегала людей, как пальто. Батальон - тысяча с лишним человек - был готов к маршу. Построенный двумя шеренгами по обоим сторонам дороги, он растянулся почти на два километра. Калвер заглянул в башмак - гвоздь из каблука проткнул стельку и торчал наружу, злобное, острое жало. Маникс изучал подошву своей громадной грязной ноги. Он оторвал кусочек кожи, задранный гвоздем.

- Тьфу ты, пропасть, - сказал он, - дай мне перевязочный пакет.

- Эл, он все равно проколет, - отозвался Калвер, - ты лучше достань другие ботинки. Или попробуй забить его штыком.

Маникс постучал по гвоздю и с досадой выпрямился. - Не уходит до конца. Ну, ты дашь наконец пакет? На рукаве его куртки виднелись ржавые пятна крови, которой он испачкался днем. В голосе слышалось раздражение. Всю вторую половину дня он ходил унылый и подавленный - зрелище бойни потрясло его, наверно, не меньше, чем Калвера. То он был задумчив и рассеян, то вдруг впадал в беспричинную ярость. Словно что-то сломалось в нем. Настроение у него стало неровное, и угадать, что с ним случится через минуту, было невозможно - кислое угрюмое молчание то и дело сменялось вспышками гнева. Калвер никогда еще не видел его таким капризным и резким с солдатами, к которым он всегда относился по-дружески. Весь день он то придирался к ним, ворчал, рявкал, то, вдруг замолкнув, погружался в тягостное раздумье. Два часа назад, пока они ели, сидя на корточках в высокой траве, он не произнес ни слова, если не считать отрывистого и бессвязного, как показалось Калверу, бормотания насчет того, что пусть его люди возьмут себя в руки. Этот взрыв как будто сорвал с него кожу, оголил нервы.

А сейчас он опять был раздражен, взвинчен, и в голосе его звучали досада и нетерпение. Наклеивая на ногу пластырь, он ворчал:

- Скорее бы уж началось это представление. Вечная история с морской пехотой: ты тут стоишь, гниешь полночи, а они в это время изобретают свою грандиозную доктрину. И почему я не пошел в сухопутные? Да если бы я знал тогда, в сорок первом, куда я попаду, я бы в окошко выскочил из призывного пункта.

Он поднял голову и посмотрел туда, где во главе колонны стояло штабное начальство. Три или четыре офицера собрались на дороге. Полковник был среди них, подтянутый, почти франтоватый, в новых брюках и ботинках. Его фуражка с блестящим серебряным листиком была сдвинута на затылок. На боку висел пистолет калибра 9,65, отделанный серебром и перламутром. По обыкновению он был заряжен, но зачем - неизвестно, ибо никто еще не видел, чтобы полковник из него стрелял; впечатление создавалось такое, что это просто эмблема, символ власти, как золото на фуражке или гранаты на груди. Как трость, как кличка Каменный Старик, как задумчиво-важное выражение лица, пистолет был лишь принадлежностью спектакля, и слава богу, думал Калвер, спектакль не так помпезен и оскорбителен, как можно было бы ожидать. Ты просто должен поверить, что полковник одинаково немыслим без пистолета и без клички Каменный Старик, а раз так, раз спектакль безобиден и просто тешит его тщеславие - стоит ли винить человека, спрашивал себя Калвер, за то, что ему жалко расстаться с аксессуарами?

Маникс тоже наблюдал за ним, наблюдал, как с легкой улыбкой, скраденной сумерками, засунув большие пальцы за пояс, полковник постукивает носком башмака по песку - моложавый и свежий, беспечный, как атлет посреди гудящего стадиона, уверенный в своей победе задолго до начала состязания. Маникс откусил кончик сигары и со злобой выплюнул.

- Ты только посмотри на этого сморчка. Думает, мы сдохнем на полдороге.

Калвер перебил его:

- Слушай, Эл, что же делать с гвоздем? Ты бы сказал полковнику, он разрешит тебе сесть в...

- Ну нет уж, - яростно прохрипел Маникс. - Не дождется, садист, Эла Маникса он не укатает. Сколько этот сукин сын пройдет, столько и я пройду, и еще милю. Он говорит, штабная рота в спячке. Ладно, я ему покажу. Я по битому стеклу пойду - не попрошусь в машину. Я...

Они молча посмотрели друг другу в глаза и смутились: каждый прочел во взгляде другого свои мысли. Затем оба отвернулись. Маникс что-то пробормотал и начал шнуровать ботинок.

- Правильно, Эл, - услышал Калвер свой голос. И почувствовал, что силы его на исходе.

Наступала ночь. В оцепенении он смотрел на дорогу: там, опираясь на винтовки, сидели люди, курили, переговаривались тихими, усталыми голосами, над ними в сумерках огромным сизым облаком поднимался дым, взвивались и падали в панической суматохе тучи мошкары. В болоте лягушачий хор завел свою безумную песню, в звуке ее Калвер слышал отголоски своего отчаяния. И чувствовал, что силы его на исходе. Значит, и в Маниксе жил этот инстинкт - не страх перед физическим страданием, не тот ужас, что обуял их на залитой кровью поляне, а нечто другое - атавистический голос, который вновь приказывал им: ты должен. Как глупо было думать, будто у них есть своя философия; она оказалась хлипкой, как карточный домик, и этот голос, гудящий в мозгу, - ты должен - превратил ее в прах. Они были беспомощны, как дети. Та бесконечно далекая война осквернила их ум навеки. Шесть лет они провели в блаженных снах о мире, чтобы проснуться в холодном поту, понять, что они по-прежнему солдаты, и подчиниться прежним приказам. Солдаты. Даже если они не молоды. Банковские служащие, торговцы, юристы. Даже если они устали сверх меры, как сейчас. Ты должен пройти пятьдесят восемь километров - и заглушить этот голос они так же не могли, как не могли превратиться в русалок. Калвер боялся, что не пройдет, и знал теперь, что Маникс тоже боится; одного он не знал - презирать себя или ненавидеть за то, что этот страх борется в нем с крохотной, еле теплящейся гордостью.