Однажды Калвера обогнал полковник на джипе. В клубах пыли мелькнуло его лицо – потное и усталое, вовсе не отдохнувшее, и Калвер подумал, что Маникс, может быть, напрасно ярился и обвинял его в дезертирстве. Пусть полковник и не вел колонну, кто его знает, он мог идти где-нибудь сзади, – и словно в ответ на эти мысли Калвер услышал измученный голос О'Лири:
– Очень уж взъелся на полковника наш капитан Маникс. – Голос умолк, слышалось только свистящее дыхание. – Не знаю, может, зря он… Старый полковник просто так не сел бы в машину. Он хоть и строг порой, но солдат своих не бросит.
Калвер не ответил. В душе он проклинал сержанта. Как можно быть таким болваном? Как можно, погибая в муках, найти лишь слова покорности и почтения, чуть ли не восторга перед изобретателем этой дикой казни? Только человек, намертво приросший к военной машине, мог не усомниться сейчас и сказать то, что сказал О'Лири, – и все же… И все же, Бог его знает, устало подумал Калвер, вдруг он прав, а капитан, и сам я, и все остальные ничего не понимаем? Мысли его мешались. Поднятая джипом пыль подплыла и забилась в легкие. Зачем же Маникс закручивает гайки? Калверу захотелось подбежать к нему – каких бы усилий это ни стоило, – отвести его в сторону и сказать: Кончай, кончай, Эл, ты все равно проиграл. Ни буйство, ни гордость, ни терпение – ничто не поможет. Он лишь калечит себя в этом хлыстовском и бессмысленном бунте: кем бы ни был полковник – трусом и деспотом или твердым честным командиром, все равно он одержал верх, одолел и подмял Маникса. И Маникс сделал худшее, что он мог сделать, усугубив неизбежное (так казалось Калверу) несчастье своим ожесточением. Оставь их хотя бы в покое – им и без того хватает! Но мысли путались. Почки болели так, будто по ним били молотком, и Калвер шел согнувшись, прижав к пояснице ладони – как расхаживает профессор на лекции, спрятав руки под фалдами сюртука.
Сейчас он почувствовал, что стало невыносимо жарко, жара подогревала закипавшую в нем ярость. Ночью холод приносил облегчение, потели они от самой ходьбы, но сейчас утреннее солнце резало его тысячей бритв, и физическая боль переросла в ощущение краха. Калвер вдруг понял, что движет им не его свободная воля, что он как человек не выдержал испытания, не смог сказать «к черту», не вышел из колонны; У него не хватило мужества отречься от гордости и терпения, сбросить свой крест и тем объявить о своем презрении к маршу, к полковнику, ко всей проклятой морской пехоте. Нет, он не настолько был человеком, и еще меньше – свободным человеком; он был всего-навсего морским пехотинцем, как Маникс и многие другие, – все они были морскими пехотинцами, всю свою жизнь, и навсегда останутся ими, и от отчаяния при этой мысли Калвер чуть не заплакал. И Маникс? Он содрогнулся. Да, в глубине души Маникс тоже был солдатом – настолько, что в любой миг мог превратиться в маньяка. Порча пошла с ног, на строевой, много лет назад, но она ползла все выше и незаметно добралась до мозга. Калвер всхлипывал от возмущения и обиды за себя. Солнце хлестало его по спине. Сознание его гасло в лихорадочном сумраке, ловя мелькающие, слепленные кое-как ребусы внешнего мира: голос Маникса далеко впереди, теперь хриплый и прерывающийся; долгие мгновения тишины, стоянки, безветрие над полями и, наконец, канава на привале, в которой он валялся и бредил ярмарочным шатром, где продавали лед из бочек – колотый, битый лед, пиленный кубиками и пластинами, лед всех форм и размеров. Его разбудил все тот же страшный крик «Стройся, стройся!» И он снова шел. Солнце поднималось выше и выше. О'Лири упал со стоном и исчез позади. Проехали два грузовика, в которых лежали тела в зеленом, оцепенелые, как трупы. Фляга оторвалась от пояса – неизвестно, где и когда, – но Калвер с удивлением чувствовал, что больше не потеет и не хочет пить. Это опасно, вспомнил он из какой-то лекции, но в ту минуту молодой солдат, которого рвало у обочины, был для него гораздо важнее и интереснее. Он остановился, чтобы помочь, но передумал, пошел дальше – сквозь странный рой бледных, крохотных бабочек, похожих на обесцвеченные лепестки, медленно кружившиеся над пыльной дорогой. Потом радист Хоббс проехал на джипе с длинной антенной; он смеялся, дразнил солдат песней «Штаны на мне тлеют» и весело махал им толстой рукой. Над распаренным лесом взвилась алая танагра, кругами взлетела ввысь, спустилась и села на дальнем лугу; на какой-то страшный миг Калверу померещилось, что там рядком лежат восемь искромсанных трупов и по траве течет кровь. Но видение исчезло. Конечно, это было вчера, сообразил он. Вчера ли? Тогда он начал вспоминать имя Хоббса, вспоминал несколько минут, но не вспомнил; посмотрел на часы и, обнаружив без всякой радости и удивления, что скоро девять, стал методически заводить их; потом он поднял глаза и увидел на обочине огромную фигуру Маникса.