Гамаш выслушивал ее и иногда делился собственным опытом. Заверял Изабель в том, что ее чувства вполне естественные, нормальные и здоровые. Он сам испытывал все это чуть ли не каждый рабочий день. Не потому, что был не на своем месте, а потому, что боялся. Когда звонил телефон или раздавался стук в дверь, он волновался, что новое дело о жизни и смерти окажется ему не по зубам.
«У меня новый стажер, patron», – сказала ему Изабель за ланчем в «Ла Пари» на прошлой неделе.
«Ah, oui?»
«Молодой агент, только что выпустился из академии. Адам Коэн. Кажется, вы его знаете».
Гамаш улыбнулся: «Merci, Изабель».
Юного месье Коэна исключили из полицейской академии за неуспеваемость, и он устроился надзирателем в тюрьму. Гамаш познакомился с ним несколько месяцев назад, когда почти все ополчились против него. Профессионально. Лично. И в конечном счете физически. Но Адам Коэн встал рядом с ним. Не убежал, хотя имел для этого все основания, включая и спасение собственной шкуры.
Старший инспектор не забыл о нем. Когда кризис миновал, Гамаш обратился к директору академии и попросил его предоставить Коэну второй шанс, что делалось лишь в исключительных случаях. А потом Гамаш опекал молодого человека, руководил им. Подбадривал его. А на выпускной церемонии стоял в конце зала и аплодировал ему.
Гамаш попросил Изабель принять Коэна. По существу, взять его под свое крыло. Лучшего наставника для молодого человека он и представить не мог.
«Сегодня утром агент Коэн приступил к исполнению обязанностей, – сообщила Лакост, подцепив вилкой салат из киноа, сыра фета и гранатовых зерен. – Я вызвала его в кабинет и сказала, что есть четыре фразы, которые ведут к мудрости. Предупредила, что озвучу их только раз, а уж он может поступать так, как решит сам».
Арман Гамаш, слушая, положил вилку на тарелку.
«Я не знаю. Я ошибался. Я прошу прощения», – медленно говорила Лакост, разгибая пальцы, чтобы не сбиться со счета.
«Мне нужна помощь», – завершил Гамаш. Именно такой урок много лет назад он преподал молодому агенту Лакост. Как и другим своим молодым агентам.
И теперь, сидя в своем доме в Трех Соснах, он сказал:
– Мне нужна твоя помощь, Жан Ги.
Бовуар замер, сосредоточился и коротко кивнул.
– Сегодня утром ко мне пришла Клара. У нее… – Гамаш замешкался, подыскивая слово. – Затруднение.
Бовуар подался вперед.
Клара и Мирна сидели бок о бок на больших деревянных садовых креслах в саду за домом Клары. Квакали лягушки, стрекотали кузнечики, а время от времени из темного леса доносились какие-то шорохи.
Фоном всем этим звукам было журчание речушки Белла-Белла, несущей свои воды с гор мимо деревни и дальше. Речушка текла домой, но не очень спешила.
– Я была терпелива, – заговорила Мирна. – Но теперь ты должна мне сказать, что происходит.
Даже в темноте Мирна угадала выражение лица подруги, когда та повернулась к ней.
– Терпелива? – переспросила Клара. – Вечеринка закончилась всего час назад!
– Ладно, может быть, «терпелива» не лучшее слово. Я беспокоилась. И не только со времени сегодняшней вечеринки. Почему ты каждое утро подсаживалась к Арману? И что случилось между вами сегодня? Ты практически убежала от него.
– Ты видела?
– Да бога ради, Клара. Скамья стоит на вершине холма. С таким же успехом ты могла бы усесться на неоновой рекламе.
– Я не пыталась прятаться.
– И тебе это удалось. – Мирна понизила голос. – Ты можешь мне сказать?
– А ты не догадываешься?
Мирна повернулась так, чтобы сидеть лицом к подруге.
В растрепанных волосах Клары все еще оставалась краска – не те мелкие брызги, какие могут попасть, когда красишь потолок или стену. У нее в волосах были полоски охры и желтого кадмия. А на шее – похожий на синяк отпечаток пальца, побывавшего перед этим в жженой сиене.
Клара Морроу писала портреты. И в процессе нередко раскрашивала себя.
По пути в сад Мирна заглянула в мастерскую Клары, посмотрела на ее последнюю картину на мольберте. Призрачное лицо только-только проступало – или исчезало – на полотне.
Портреты, созданные подругой, поражали Мирну. На первый взгляд это было просто изображение человека. Милое. Узнаваемое. Привычное. Но… но стоило Мирне постоять перед холстом подольше, стоило ей отринуть собственные представления о модели, снять, как говорится, защиту, отказаться от всех суждений, как перед ней появлялся другой портрет.
На самом деле Клара Морроу писала не лица, а эмоции, чувства, скрытые, замаскированные, запертые и хранимые за приятным фасадом.
От ее работ у Мирны перехватывало дыхание. Но этот портрет напугал ее по-настоящему.