— Когда?
— Сегодня.
Затянул кумачовый кушак на осиной талии — ни вздохнуть, ни выдохнуть, складки с расшитой свитки все за спину убрал, шапчонку заломил и, придерживая правой рукою, пустился вприсядку, подметая горницу синими, как ночь, шароварами.
Матрена заглянула в горницу да и покатилась со смеху. Тимош тотчас перестал плясать. Как сова, воззрился на смеющуюся женщину. А та еще пуще расхохоталась.
Тимош хотел было плюнуть под ноги, да вспомнил — мама за их плевки у Бога прощения просила. Сорвался с места, выскочил из дому.
Матрена-сатана в дверях не посторонилась, высокой груди жаркой от его груди не отвернула: уши у хлопца так и пыхнули, будто в порох кто огниво сунул. Во всем Чигирине не было ни среди замужних, ни среди дивчин такой, которая не увяла бы перед Матреной.
Была Матрена матери Тимоша близкой родственницей. Муж у нее на колу в Истамбуле жизнь кончил. На красоту Матренину всякий мужик облизывался, а новый подстароста чигиринский пан Чаплинский, так тот кружить вокруг да около не стал. Увидал кралю на улице, в ту же ночь и вломился к ней в дом. Только Матрена не стала дожидаться, когда храбрый поляк двери с петель сорвет. Через трубу удрала.
Анна, жена Хмельницкого, в те поры уже болела, и Матрена всему дому пришлась по сердцу. И Тимошу, конечно, тоже. Ухаживала она за матерью, как за малым дитем, но болезнь оказалась сильнее человеческой доброты.
После похорон отец первую неделю будто оглох и ослеп, никого не видел, не слышал, во вторую неделю был послушен, как ребенок, всем и во всем, а на третью вдруг ожил, да еще как ожил! И Матрена расцвела.
Обиделся Тимош на отца. Степанида, старшая сестра, тоже обиделась, а меньшие, Юрко, Катерина, как кутята. Им бы лишь теплый бочок. Подкатились к Матрене, приняли ее ласку. Со свадьбой, однако, отец не торопился, не хотел людей дразнить. Минет год, тогда другое дело, никто слова не скажет.
Чужим стал Тимошу дом. Захотелось на волю, но из гнезда рано сниматься. Еще и в парубках не хаживал. Вот и решился он, как вернется отец из похода, испросить у него соизволения — в парубках ходить. Ростом Тимош удался, силы ему было не занимать, хлопец он в семье старший, одна помеха — годы молодые. Пятнадцати лет еще не стукнуло. Скажет отец: «Обожди годок», и ничего не поделаешь, придется ждать. Парубок — вольный человек, живет своим умом, как только хочется да можется. Ему и колядовать позволено, а после Пасхи ходить в клуни или на гумна к дивчинам спать. Спанье это чистое. Коли дивчина ласку не превозможет, так ей же и беда. Все от нее отвернутся, искуситель первым. Закон тот суров и свят. Зато целоваться не возбраняется. Ой, не зря поют:
Рукой опершись на старую косматенькую вербу, Тимош глядел на реку, и мыслей в голове его было не много. «Поймать бы сома с лошадь, — думал хлопец, — уж тогда бы отец думать не стал — отпустить в парубки сына или не опустить».
Верба ловила залетные вечерние ветерки, заигрывала с ними, и длинные кудлатые ветки, покачиваясь, щекотали Тимошу то щеку, то шею, а он, даже не отмахнувшись, упрямо думал о своем: «Али пристрелить бы татарского лазутчика. Сесть в камышах с ружьем и ждать. Уж тут бы отец слова поперечного не сказал».
Тимошу почудилось вдруг — скачут. Вышел на дорогу — отец и еще кто-то с ним. Богдан издали помахал сыну, а подъехав, легко соскочил на землю.
— Здравствуй, Тимош! — обнял. — Все живы, здоровы?
— Живы! — Тимош разглядывал спутника отца: татарчонок, что ли?
— Товарища тебе нашел! — сказал отец. — Иди сюда, Иса! Познакомься. Тимош — мой большак, моя надежда, а это Иса, сын Тугай-бея. В седле, как пан Ветер, сидит. Отмахни ему голову — не потеряет стремян.
— Здравствуй, — сказал Тимош, не очень радуясь новому знакомству.
Иса тоже гордый, отвернулся.
— Э-э! — догадался Богдан, оглядывая нарядную одежду на сыне. — Ты, я гляжу, парубковать собрался!
Глаза у Тимоша вытаращились, и опять он стал похож на совенка, взъерошил перышки.
— С Богом, сынку! Исе с дороги отдохнуть нужно. Весь день мы с ним в пути, обоз бросили — и давай скакать. Мы отдохнем, а ты — погуляй.
Рябое, тяжелое лицо Тимоша осветилось радостью и похорошело.
— Так я тогда пойду? — спросил он отца, не веря ушам своим.
— Ступай, сынку! Гуляй! Гуляй, покуда есть еще время для песен.
Хлопец рванулся было в сторону Чигирина — семь верст топать, но отец окликнул его: