Ноги и до велительных слов сестры-обрядицы сама, будто правильное дело почуяв, широко-широко раскинула. Едва не в края сугробов — жадно, приникая пузом к мягкой земле, вжимаясь в пробитую борозду-пахоту: роди меня, земля, и я рожать буду, как ты, щедро и много…
Судорогой сведен зад — наотмашь, без злобы, но сильно плещет мокрая плеть в руке Агарьи — с мученьем тело в землю вжимается. В ней, матушке, боль моя, и теперь моя боль тебе долги возвращает. Вот так твоя матушка мучалась, тебя рожая, вот так земля-матушка каждый год болью исходит под хлебом-родом нашим, вот и твой черед, девица Саянка, первую женскую боль познать.
Нет, мужская боль тебе будет другая — да то и боль разве? Глупая! То сладость, тобой же и желанная — а тут не твоя воля, не мужа, а Рода великого: семя принимать, в муках рожать и благодарной быть. Благо дарить…
Снова, еще до слов обрядицы, едва привстав, все так же бесстыдно и жарко приподнимает бедра Саянка — и щедрой пригоршней черпает зерно обрядица, с силой мажет между расставленных ног, хлеб-род в роженное место втирая. Покраснев, переглянулись кто-то из старших белиц: ох ненасытно к мужскому семени Саянка-то будет! Глянь, как мокро прилипло, как глубоко вошло зерно в роженное место! Будто и не хлебом-родом втерли, а мужской род прямо тут, на земле, в себя приняла…
Ну, потом и такое будет — уже по весне, по свежей пахоте, с настоящим мужем, для щедрого хлеба — а пока по обряду, с прощанием девичьим и стонами, что плеть Агарьи волей-неволей из Саянки выхлестывает. Даже матушка Березиха не морщится, брови не сводит: тут уж власть не ее, а сестры-обрядицы и той же Агарьи. Больше боли сейчас — потом девке легче станет! После агарьиной плетки ближние подружки свежую лозу в руки возьмут — тут уж Саянке лежать и в землю в муках втираться не след: вскочить можно. Вот и погонят ее длинными лозинами в жарко натопленную баню — лишнее смыть, волосы в травах сполоснуть, по всяким другим делам пошептать-пообрядовать, погадать на других, и назавтра…
А назавтра…
Ойкнула — цепкие пальцы Березихи взяли за ухо. Ну вот только вот Матушка-всевидица рядом с Саянкой была, ну вот самое рядом! — а как же за спиной очутилась? О-о-ой… Ну все, теперь до утра розги кушать…
Не-а, обошлось — даже удивилась, когда в ухо вплелся свистящий, не злой, но строгий шепот Березихи:
— А ну-ка, брысь отсюда! Еще раз угляжу — не розгой, плеткой память почищу! И ни звука малым сестрам! Брррысь!
Брысьнула тенью между сугробами. Хотела приостановиться, высунув из-за угла любопытный нос — но глаза в глаза встретилась с хитрым прищуром Березихи.
— Вот же!
— Н-н-ну что вам, жалкоо-о-о? Да? У-у-у, жадины противные.. Все одно у старших белиц выпытаю, отчего оно все, зачем и почему!
Вздохнула и, смертно обидевшись на весь светлый мир, брысьнула окончательно. Даже слезами не залилась — как вот эта, в зерне и золоте на конце стола. Тоже заливается, тоже не очень уж и горько: значит, и у них так: просто для вечного обряду положено? Вот дурочки, нашли чего выть: сами мужика ищут, сами как минутка удобная голым телом перед ним играются, а как после сватовства суръезного — тут же в слезы! Вот врушки-то…
А в остальном — ну, как у них, так и у нас. Наверное. Все, как испокон веков положено…
А что, лапать других девок тут у вас тоже положено? Свенельда рядом не оказалось — а сзади, навалившись плечами, смял пальцами груди кто-то жарко дышащий, хмельной, заплетаясь в словах:
— Тугая, ты, пришлая девка! Конунг твой далеко, я сейчас тебя заместо него (…) (…) ! и потом еще раз (…) буду!
Поначалу оттолкнула вроде тихо, ненавязчиво — ну, мало ли кому пьяный солод-хмель в башку ударит! Оттолкнула, да мало или несильно — не понял, за глупый жест посчитал — и лапищами в вырез платья, под подол снизу, в треск ткани, жадно, тупо и глупо…
А потом и он не понял, и она сама не поняла — как во сне, почему в «легкий шаг» вошла — медленно-медленно пропустила поглубже в вырез платья заграбастую руку, медленно-медленно приняла на спину тело, медленно-медленно вывернулась и — брызгами еда от тарели — всей мордой в стол, в кровь, в сопли, в обиженный рев. Медленно-медленно вскинулась от лавки, сквозь медленно разевающиеся непонятливые пока еще рты — а тот морду от тарели поднял, к ней повернулся. Одна рука вроде в замах пошла, а второй, в насмешку, сквозь жир и куски на морде — на разрез штанов: вот тут тебе и …!
Ох и дурочка ты, Олька… Говорила же Огнивица — такие удары не прощают. Обидные они. Хотя… Краснела, поясняя что в этом ударе к чему, даже Огнивица — а тот покраснел от крови, в голову ударившей. Но сделать уже ничего не мог — схватился за то, чего надо, согнулся до земли и мордой в ее сапожки, ногами перебирая… Побудешь ты у меня… вместо конунга… урррод пьяный…