У изголовья скамьи заботливой наседкой Матрена: волосы со спины прибрала, по голове рукой огладила. У изножья Степан: по хозяйски за ноги подтянул, выровнял, несильно по тугому пришлепнул — готова ли, красна девица, дочка ненаглядная?
Готова, и сердце вовсе не от страха колотится птичкой. На щеках жар, по телу холодок. Легла плотней, тихо-о-онечко сама себе шепнула:
— С приездом, Ташка…
Слева стегнул-ошпарил ремень: материнским теплом прошелся по тугому, и тут же справа отеческий ремешок в замах — впечатался в зад, впечатывая бедра в лавку…
Сле-ва! Спра-ва! Е-ще… Еще!!!
До-ма…
2004 г.
Цикл «Бер»
Бер
Сжимая-разжимая кулачки в такт хлеставшим прутьям, Леська намертво прижалась к сырой неструганной доске и сквозь прикушенные губы только тихо шипела:
— Все равно… все равно…
Нервно выдергивая по ее спине свистящие прутья, тетка тоже шипела, но громко и зло:
— Дурищ-ща! Я те покажу, как встревать! Дурищ-ща! Поговоришь у меня!
Никто уже розог не считал: секла остервенело, аж на цыпочки подымаясь, чтоб подальше отмахнуть прутья. Леська принимала розги, задыхаясь не столько от боли, сколько от встречной злости и обиды: «Все равно! Они сами виноваты! Нельзя его трогать!». Так и прошептала припухшими губами в шершавый рисунок доски:
— Нельзя трогать…
Только ее никто уже не слышал — тетка вышла, напоследок грохнув дверью сарая, предоставив Леське самой наводить порядок после очередного «воспитания». Свежим огнем сводило спину и бедра, не спасал даже сквозняк, гулявший на мокром от пота теле. Задавив запоздалые стоны, Леська упрямо собрала измочаленные прутья, повесила на стенку тяжелый обрезок сыромятной вожжи (хорошо хоть она не пригодилась — видно, забыла тетка еще и этой сыромятиной пропечатать!) и лишь потом, снова прикусив губы, натянула на голое тело легкое платьице.
Вышла, с размаху швырнула к забору бывшие розги и чуть не столкнулась с Медвяной. Как всегда в темном платке и с неизменной сучковатой клюкой, Медвяна явно дожидалась именно ее: смотрела пронзительно, остро, а вот слова прозвучали совсем не по облику:
— Добра тебе, девица… Зазря пострадала. Не знают они, чего творят… Ну да Бог им всем судия! Сходи-ка ты на Лясов омут, ополоснись. Знаю, чего говорю — там водица враз все подлечит…
— Да я уж так… ничего… Да и не так уж сильно выстегали… — засмущалась Леська, отвыкшая в своей городской сутолоке от того, что здесь все про всех и все знают. Но Медвяна уже не слышала или не слушала, неторопливо ковыляя к дверям дома. Видно, пошла с теткой толковать. А Леська, перехватив ленточкой волосы и снова скривившись — платье больно липло к исполосованному телу — вышла за калитку. На Лясов омут? Схожу! Медвяна зря не скажет. И вообще чудо из чудес, что с ней заговорила!
…Как она влезла в эту колдобину, сама не поняла. Верный УАЗик по имени Захарка обиженно ревел мотором и хрипел всеми пониженными передачами, щедро расшвыривая из под ребристых «грязевиков» дорожную жижу. В конце концов даже до нее, водительницы с трехмесячным стажем, дошло: если Захарка сел на брюхо, пиши пропало. Вылезла, вытерла рукавом нос и на всякий случай пнула кроссовкой колесо. Эффекта не было.
Обиженно сопя, Леська обошла машину кругом. Зябко передернула плечами: что-то в обступившем проселок лесу было не так. Те же темные пирамиды елей, густые шапки кедрача, желтые прогалины под лиственницами — знакомое, сто раз пройденное место (ну это там, сразу за Кречетовым урманом!) — но все равно что-то не так. Не забыла еще, под тоненькой городской «окалиной», как должен встречать родной лес. Не таким настороженным молчанием… Не чужая все же!
Хряст валежины под тяжелым шагом. Ближе — второй. Мрачная тень в мрачном подъельнике и догадка вместе с коротким тяжелым ревом. Пулей метнулась за машину, выглядывая из-за капота: пришла беда, отворяй ворота! Вот нарвалась-то! Батюшка-Топтыга припожаловал…
Хутор встретил неласково. Ну не против нее, конечно — Леську знали и по-своему любили, но словно тот же холодок непорядка навис над упрятанным в лесу человеческим жильем. У дома Петра, который Худояров, (ну, внучатый племянник Савватича, старца пустынного!) молчаливой толпой сгрудились мужики. Молча проводили взглядами, хмуро кивая: ни улыбок, пусть даже сдержанных, ни прищуренных веселкой взглядов.
Тетка всплеснула руками, причитая: ой да как же ты доехала, ой да как же собралась в такую пору, да не случилось бы чего, тут такие дела, согневили мы Господа и архангелов-заступников…
Из причитаний вскоре прояснилось: дядю Петра рано утром изломал бер. Подрядился Петр к чужим охотникам, приезжим каким-то, в проводники. И так уж вышло, что медведку завалили, молодую совсем, да жестоко вышло: подранили, полдня гоняли, чтоб добить. А она еще и на сносях оказалась. Тут на них Батюшко и вызверился.
Мужики баяли, что Батюшко мало того, что огромадный, каких мало, так и налетел не дуром, а как разумник какой: ровно из засады. Двоих чужих порвал едва не насмерть, а главному так сразу хребет сломал, ровно тростинку. Стреляли в него, но ушел. И стал лютым бером: сто верст за Петром шел, потому как тот и добивал медведку.
Нашел чудом каким-то, пару дней у хутора бродил и дождался своего: Петр за околицу, а тот навстречу из кедрача. Петр охотник добрый, успел из карабина в упор, да пуля лишь краешком башки скользнула. Бер два раза шибанул, да так, что кости вдрызг. Но добивать не стал: может, пуль забоялся, а может еще почему… И ушел. Да недалеко: следы показывают, что где-то рядом бродит.
Замерли оба — девчонка за остывающей машиной и бурая тень среди ельника. Бежать без толку, это тебе не цирковой увалень. Дверкой хлопать — только разъярить. Монтировка не карабин, да и не всякой пулей его остановишь! Осторожно, «шепотом» выпрямилась и, сама не понимая зачем, легонько поклонилась в сторону неподвижной мрачной глыбы. Мотнулись еловые лапы, влажно блеснул бурый мех. Бледная, вымученная улыбка облегчения: выпрямившись в рост, к машине шагнул человек. Перекатились под медвежьим накидом глыбины плеч, когда молча наклонился к заднему бамперу. Густо ухнул, приподнимая и толкая вперед, словно не слыша ее торопливо-радостного:
— Я сейчас… она на передаче стоит… сейчас!
Сунулась в кабину, дергая рычаг и краешком сознания отметила, что он еще подвинул машину — вместе с мостами, передачами и с ней. Спрыгнула обратно, пристроилась рядом, упираясь руками в запаску: давайте вместе!
Как-то неловко, неумело он улыбнулся — не увидела, скорее догадалась по шевельнувшейся всклокоченной бороде. Теперь, конечно, ему стало легче! Выдохнув, еще раз вырвал УАЗ вверх и вперед, толкнул из колдобины, и машина, наконец, мягко качнулась на своих собственных колесах.
…Мужики выходили из Петрова дома. Кто крестился, кто под ноги смотрел, кто вертел толстенную самокрутку:
— Надо идти на бера… Не даст ужо житья. Вон как Петра изломал… Дай Бог до зимы оклематься…
И даже не возмутились поначалу, от неожиданности, когда гневным голоском вписалась туда и Леська:
— Нельзя его трогать! Он виновного за свою девушку наказал! И теперь или уйдет, или снова в Батюшку станет! Не троньте!
Первым опомнился дед Филип:
— Ты вот что, Леська, иди по добру-поздорову. Не встревай в дела невеленные! Оно, конечно, ты теперь ученая — городская да разумная, а все одно: не перечь мужскому слову! Не твово ума дело…
И другие заворчали, словно стадо: и без того неохота голову под берову лапу подставлять, так тут и эта еще… егоза малолетняя!
— Дядя Петр сам виноват! И вы сами всегда говорили: на сносях медведок трогать грех великий! Вот Батюшко и дал обидчику! Не троньте его, хуже будет!
Тетка дергала за рукав, оттаскивала, а Леська глупым куренком суетилась, в мрачные лица всю правду выкрикивая… Оттащила, от стыда за племянницу и от злости губы белые стали, розги ломала, аж кусты тряслись… В сараюшке едва не порвала платье, пока торопилась с Леськи стянуть. И безо всяких поучаний — на сырую доску, под свист краснотала. Оно и не впервой, так обидно же! Нельзя его трогать! Все равно нельзя!