“Это не было похоже на сон. Это было... как будто проскальзываешь в какой-то узкий-узкий темный лаз с мягкими горячими стенами. Алисина кроличья нора. Немного больно. Наверное, это похоже на роды.
Я нырнула в нору в нашем с мамой номере – а вынырнула в совсем другом мире. Там было так же жарко, даже еще жарче, потому что не было ни ветерка. В воздухе носился смрад – много людей под жарким солнцем.
Очнулась я в повозке рядом с мамой. Мы ехали туда, где был отец, и где я должна была выйти замуж за славнейшего из героев... которого я, правда, знать не знала. Я была, несомненно, я, и мама была, несомненно, мама. Я сразу ее узнала – хотя там у нее были длинные черные волосы и гибельные черные глаза...”
Клеопатра Викентьевна приподнялась, глянула в стекло книжной полки – в нем отразилась полноватое круглое лицо, рыжевато-блондинистая парикмахерская укладка и чуть испуганные глаза, которые – Клеопатра Викентьевна знала это точно, – не были ни черными, ни гибельными.
“Мама ласково сказала “Проснулась, доченька? Мы приехали”.
Сначала казалось, что Женя просто записывает свои сны, которые начались в ту злополучную поездку на заграничный курорт.
“И я, не веря своим ушам, услышала свой приговор из уст своего отца – меня должны были принести в жертву Богине-Охотнице. И тогда богиня даст кораблям отплыть на завоевание далекой страны Уилусы и ее столицы, богатой златостенной Таруи. Моей кровью должно было оросить алтарь Богини-Охотницы. Отец... а ведь там я была его любимицей. Там у меня были младшая сестра и брат. Сестра, которая обожала отца, и брат, который был любимчиком мамы. Бедная сестра – она была средней и оказалась неприкаянной. Она единственная, наверное, не ужасалась бы моей участи – я освобождала ей дорогу к отцу. И самый ужас заключался в том, что даже я сама не считала это чем-то из ряда вон выходящим. Мне безумно хотелось жить и было безумно больно, что родной отец решил принести меня в жертву – и все же это не было обстоятельством, как говорится, рвущим шаблон...”
“Я пыталась убежать. Наверное, я никогда еще не бегала так быстро – я, кажется, почти летела над землей. Но меня поймали – они просто загнали меня, как дикого зверя. И тогда я бросилась к ногам отца, я умоляла его... я плакала, я обнимала его колени. Я не видела ничего от слез – и очнулась только когда он грубо встряхнул меня за плечи и поднял, поставил на ноги.
Он наступал на меня, огромный, в броне и коже, всклокоченный, с горящими глазами, – и кричал, что без жертвы богиня не даст ветра, а без ветра корабли не смогут плыть к Таруи. А воины жаждут войны. Я закрывала уши, я не могла слышать этого, я бросилась к маме, хотела спрятаться в ее руках. Злые бородатые лица кружились вокруг, и каждый из них желал моей смерти. Я не значила ничего. Я была только средством. Для всех. И даже для того, кто – единственный, кроме мамы, – попытался меня спасти. Для него значило только то, что его имя было опозорено, когда его использовали в качестве приманки, ложного известия о свадьбе, на которую меня везли сюда, в военный лагерь.
...Я не знаю, о чем говорила с ним мама. Я не слышала, как она его умоляла. Впервые я его увидела, когда он пришел туда, где под стражей держали нас с мамой и маминых служанок.
... Последнее, что я видела, поднимаясь к алтарю, к ожидавшему меня с ножом в руках жрецу – провожающие меня глаза отца и моего несостоявшегося нареченого – кажется, я тогда перестала быть для него средством. Он действительно готов был драться за меня. А потом я увидел ЕЕ – Темную Охотницу”.
...По мере того, как она читала, Клеопатра Викентьевна все более отказывалась верить своим глазам.
“Она сказала мне и не думать возвращаться. Но не отняла этой способности. И я решила вернуться. Я хотела поблагодарить того, кто бросился меня спасать – но еще больше хотела просто уйти из реальной жизни туда, где я была теперь могущественной жрицей, где мне не было ничего страшно и почти все было дозволено. Ходить ночью одной среди военного лагеря, рассматривать людей, сидящих у костров, и знать, что тебя от этих людей отделяют тысячелетия. Растворяться в нереальности этого бытия – это было, пожалуй, как наркотик. Я только сделала все, чтобы больше не доставлять маме волнений – я стала уходить днем и ненадолго. Я быстро научилась рассчитывать время – там и здесь оно течет по-разному...”
Когда Клеопатра Викентьевна дочитала до конца, ей показалось, что она постарела на сто лет. И неважно, было ли на самом деле то, о чем писала Женя в этом своем дневничке – исчезновения Жени были реальностью, а теперь Клеопатра Викентьевна отчетливо понимала, что эту реальность, ее материнский страх и ужас, дочь вызывала сама. И это было самым тяжелым и обидным. Это надо было пережить.
- Жень! – позвала она дочь. – Женька!
Никакого ответа. Клеопатра Викентьевна поднялась и тяжело прошла к двери. С крыльца Женьки тоже было не видать.
- Женя!
Где-то у крыльца раздался шорох и скрежещущий звук – будто толстый кот с трудом подтягивался наверх, елозя когтями по дереву. Клеопатра Викентьевна глянула вниз и оцепенела – по ступенькам крыльца к ней ползла серая рука. Одна, сама по себе – серая рука. Словно в кошмаре, медленно, извиваясь по-змеиному, сгибаясь в локте, подтягиваясь и перебирая пальцами, рука вползала все выше, пока не остановилась почти у самых ног Клеопатры Викентьевны. Поднялась, согнувшись в локте, удерживаясь вертикально на плече, и протянула сложенный в несколько раз лист бумаги, зажатый между мизинцем и безымянным. Лишившись дара речи от дикого ужаса, Клеопатра Викентьевна взяла бумагу. И рука, очевидно, исполнив свою миссию, так же медленно сползла с крыльца и, извиваясь нырнула куда-то в траву.
“Господи...А Женька-то где??? Господи Боже ты мой... Женька... мамочки... Господи...” Трясущимися руками Клеопатра Викентьевна развернула листок, на котором изящным почерком стояло:
“Милостивая государыня Клеопатра Викентьевна. Полагаю, личность моего посланца не оставила у Вас сомнений в серьезности сего документа. Если желаете Вы снова увидеть дочь вашу, и желаете увидеть ее в полном телесном и душевном здравии, соблаговолите выполнить нижеследующее...”
====== 7. Называя имена ======
Если призываешь – будь готов, что придет не тот кого зовешь. Что ответит на горячку твоих слов вовсе не так, как ты ожидал, отберет твою волю и станешь ты орудием. Есть ли спасение от этого – если и есть, то не в слабой твоей воле оно. Если и есть – не тебе спасаться. Ибо сладко это – пусть и через чужие руки, но чуять за собой силу столь мощную, что, кажется, все ей подвластно. Как без этого обойтись? Как вновь стать человеческим обмылком, несчастным, бесталанным, бедным и бледным – если вот оно перед тобою, твое воинство. Творение рук твоих, пусть и не тобою одушевленное. Стоит – грозное, безмолвное, неуязвимое и молчащее, как камень.
Вечер был теплым, но Пата бил озноб. Он почти жалел, что тот серый красноглазый монстр не успел задушить Женькиного дядюшку. Проводил взглядом Лайоса, которого так в наручниках и увели. Лайос едва заметно улыбнулся, одними глазами – и у Пата все внутри похолодело: эту улыбку он помнил... Так улыбался Лайос, готовясь идти в бой – сквозь прорези бронзового шлема, в которых видны были только его глаза.
...Вчера, вернувшись домой, он нашел Лайоса в гостиной. Вернее, он был встречен взглядом Лайоса – и вот это оказалось самым мучительным. Еще мучительнее, чем утром, когда он осознал, что понимает Лайоса и без перевода, когда припомнил пологий песчаный морской берег, плечо лежащего рядом, крупный рыжий песок на этом плече, острое чувство, пронзающее его, когда он смотрел на это плечо, на отброшенную назад голову, на профиль – еще по-мальчишески мягкий, но уже готовый впитать взрослую резкость и определенность.