Утром все было еще неясно, зыбко и жутко, как колыхающиеся в сумерках нечеткие тени. Теперь же Пат твердо знал – на этот вопросительный, тревожный, ищущий взгляд ответить ему нечем. Более того – он будет негодяем, если сейчас подаст Лайосу хоть малейшую надежду.
- Добрый вечер, – Пат произнес это на том же странном языке, на котором говорила с Лайосом Женя. Слова приходили сами, не нужно было ни составлять фраз, ни вспоминать нужных слов; Пату подумалось, что хорошо бы и в школе на английском у него была эта способность.
- Вечер добрый, – ответил Лайос. И тут Пат понял, что никаких мучительных объяснений не потребуется. Надежда, вспыхнувшая было в глазах Лайоса, быстро угасла. Может, он понял все по тому ощущению вины, которое заставило Пата ступать слишком уж осторожно, двигаться слишком уж аккуратно, будто боясь задеть хоть что-то в комнате – Лайос словно вжился сейчас в эту комнату, как он умел вживаться в любое окружение, будь то царский дворец, морской берег, походный шатер или бронзовые доспехи. Лайос во все умел вжиться и все умел сделать немножко собой. И эту комнату тоже.
А может, Лайос просто учуял острый запах недавнего соития – пока Пат шел, ему казалось, что запах кожи, волос, поцелуев Алекса сопровождает его, окутывает, как некое невидимое облако, сладковато-пряное, прохладное, полынное и пахнущее новогодними мандаринами.
Как бы там ни было, Пат был благодарен Лайосу за эту сохраненную им чуткость и остроту ощущений. Сразу стало свободнее и проще. Мы, мужчины, не любим лишних разговоров, пришло вдруг ему в голову.
- Что это ты смотришь? – На коленях Лайоса лежал большой бабушкин фотоальбом с видами гор и вулканов. Пат присел рядом – альбом был его любимым. Много-много раз разглядывал он цветные фото бурлящих гейзеров, широких кальдер, извергающихся потоков огненной лавы и дымных конусов вулканов. Может, Лайос и это каким-то образом почувствовал?
- Огнедышащая гора, – сказал Лайос. На большом – во весь разворот – фото вспухал золотисто-белый раскаленный лавовый пузырь, извергал фонтан искр черный шлаковый конус, а на дальнем плане дымил громадный вулкан. Это была любимая фотография Пата – в детстве он мог часами рассматривать ее, растянувшись на полу и подперев кулаками скулы.
- Ты был там?
- Нет, – засмеялся Пат. – Нет, конечно. Но очень хотел бы поехать. Там же...
Он начал рассказывать – увлеченно, взахлеб, красочно и подробно, изредка прерываемые и подхлестываемый вопросами Лайоса. И внезапно замолчал, оборвав себя на полуслове – когда-то, невообразимо давно, много тысяч лет, много человеческих жизней тому назад он вот точно так же рассказывал, так же охотно и увлеченно отвечал на вопросы Лайоса. Там, в другой жизни Лайос был моложе него, казался сперва щенком-переростком, потом выровнялся, повзрослел, но все так же продолжал считать Пата своим старшим... братом? Да нет, пожалуй, не братом. Другом, скорее – но в совсем другом смысле, нежели вкладывается в это слово теперь. Не просто другом, который прикроет спину в бою, чью спину прикроешь ты, но другом, с которым делишь все – кров, мысли... тело.
У нас теперь это называется просто любовью, но в такую дружбу любовь входит, как входит кристалл в великолепную друзу. А у них... у них с Алексом – как? Будет ли когда-либо у него с Алексом вот такая же друза, вырастет ли из сумасшедшего, лишающего разума влечения?..
Когда он вошел, сестра сидела за столом. Обычно в такое время на столе помещался старый электрический самовар, чашки и чайник, сахарница со склеенной бурым клеем крышкой и тарелочка с кругленькими жесткими крекерами. И еще банка с каким-нибудь вареньем. Владимир больше всего любил малиновое; наличие на столе именно малинового варенья было его личной благоприятной приметой.
Но сейчас варенья не было никакого, стол был пуст и гол, даже без скатерти. Горел только старый торшер, белый с оранжевой верхушкой, напоминавший Владимиру беременную в очень коротком платьице. Клеопатра сидела в полутьме, неподвижная и будто одеревеневшая, уставившаяся в одну точку. Женьки видно не было. Лучше воспитывать надо было дочь, злорадно подумал Владимир. Лучше – тогда и не бегала бы. И в то же время где-то в глубине шевельнулась жалость – не к этой потерянной немолодой уже женщине, а к той слишком правильной и скучной девчонке с рыжим хвостиком, которой когда-то была сестра.
Шаги его Клеопатра услышала, очевидно, не сразу. А услышав и увидев, тут же стряхнула оцепенение и стала собой – Кленей-Агрегат, как он называл ее в детстве. Но всегдашняя ее организованность и целеустремленность ее сейчас явно работали с трудом – такой сестру он никогда не видел.
- Вова, мне нужна твоя помощь, – не глядя ему в лицо, сказала Клеопатра. Глаза у нее были тусклые и серые, они утратили свою полупрозрачную зелень и стали цвета асфальта. – Женьку надо спасать. – и замолчала, будто ей перехватило горло.
- Опять исчезла? – Владимир не очень верил в предыдущие бесследные исчезновения племянницы, исчезновения прошли без него.
- Хуже, – отрывисто бросила Клеопатра. Владимир вспомнил молодого парня в окне, вспомнил свою футболку на этом парне и понимающе усмехнулся. Этого рода родительским несчастьям он сочуствовать не умел. Сколько раз, слыша от семейных приятелей, особенно от тех, у кого были дочери, “Ну вот что мне делать с этой дурехой?”, Владимир про себя радовался, что у него-то хватило ума не жениться и не плодиться. Как говорил один философ, спасибо, Боже, что никого не родил и никого не убил.
- Ты ведь там уже был, в милиции... – сказала Клеопатра. И остановилась, сжав руки вместе, словно набираясь сил.
- Был, – догадываясь, к чему она клонит, сказал Владимир. – Только вот оттуда. Засадил мерзавца, который меня едва не прикончил.
- Засадил? – ошеломленно переспросила Клеопатра. Не все коту масленница, сестренка, ухмыльнулся Владимир. И в подробностях рассказал обо всем, что видел и делал. Чем долее он рассказывал, тем большее облегчение отражалось на лице сестры.
- Значит, его взяли только на основе твоих показаний?
Владимир, разлетевшийся было повествовать дальше, понял вдруг, что сейчас сестру не волновало нахождение преступника в компании ее дочери. Она услышала в его рассказе что-то необычайно нужное и важное для себя, и вся ее воля сейчас сконцентрировалась на этом нужном и важном.
- Ты должен пойти к ним и сказать, что ошибся, – с нажимом сказала Клеопатра. – Что напрасно показал на невиновного человека.
- Что-что? – протянул Владимир и рассмеялся. – Милая моя, да ты не соображаешь, что говоришь. Я его опознал, все зафиксировано официально – и вдруг бац! – я прихожу и говорю “Простите, товарищи-граждане, ошибочка вышла!” Да мне...
- Если... ты этого не сделаешь, – шепотом проговорила Клеопатра, – они убьют Женьку.
Прозвучало это почти обыденно, и от этой внешне спокойной обыденности Владимир на миг похолодел. Сам он никогда не испытывал ничего, способного породить такую холодную отрешенность, обуздывающую отчаяние.
Воцарилось молчание. Уже умолкли птицы, заунывно трещали сверчки, а из умывальника в саду редко-редко капала вода, сразу по паре капель, их звук гулко отражался в большом тазу. Владимир искал каких-то разумных, сильных и спокойных слов – и не находил.
- А все ты! – его вдруг сорвало едва не на визг. – Ты! Твое воспитание! На ночь к мальчишкам... болтается невесть где...
- Если ты забыл, – голос Клеопатры стал похож на змеиное шипение, – то я напомню, из какой задницы я тебя вытащила, когда мы перебирались сюда. Забыл, что на тебя вешали?
Это был удар не просто под дых – это был удар ниже пояса. Тем более болезненный, что Владимир, несмотря на неприязнь к сестре, прекрасно знал – в ссорах и спорах она скрупулезно придерживается чего-то вроде джентльменского кодекса честной игры. Если уж Клеопатра опустилась до такого – он был вправе обидеться, вправе гордо вскинуть голову и пройти в свою комнату, и вытащить из-под дивана большую сумку.