Выбрать главу

Да, — это верно, что Яна не могли поймать почти два года и слава его гремела. Но он, Франтишек, оставался на месте. Поэтому много раз по нескольку суток отсиживал в участке. Как-то к нему нагрянули с обыском, когда был он пьян. Жандарм толкнул Веронику (беременную на седьмом месяце), да так, что началось кровотечение. Тогда он бросился на офицера с кулаками и получил за это целых полгода. Янек еще был на свободе. Но за эти полгода мастерская пришла в полнейший упадок, Вероника выкинула на восьмом месяце. Все пошло прахом, ибо из тюрьмы он вынес на волю нищету, горе да астму-душительницу.

Я отвел от него взгляд. А он поднялся, достал из шкафчика краюшку хлеба, две луковицы, пол-литровку и две жестяные кружки.

— Да, — сказал он, встряхнувшись после первого глотка, — ты пришел за правдой? Получай, бери, подавись. Ибо в том она состоит, что ни от кого в жизни я так не натерпелся, как от своего родного брата. Не веришь? Ступай к Буле, к Бараньским, к Братковским. Любой подтвердит. Сам ходил в героях, а меня… меня и Веронику… через свое геройство пустил по миру. Да! Да! — крикнул еще раз дядя, и по лицу его обильно потекли слезы, хоть он и не рыдал.

Так, значит, пришел я и затем, чтобы смиренно есть его хлеб и лук, пока он оплакивал обиду, причиненную ему моим отцом? Надо было уйти, плюнуть, хлопнуть дверью. Но я все ел да ел, и спустя минуту и следа не осталось от краюшки черного хлеба, к которой он едва притронулся. Дядя заметил это, перестал плакать. Посмотрел мне в глаза. Я ничего не сказал, не поднял взгляда. Но он все понял.

Вышел в другую комнату и, несмотря на ругань и бабьи причитания по поводу того, что он снова нашел себе собутыльника, принес еще полбуханки черного хлеба и кусок сала.

— Ешь, — велел он.

Я покорно ел. Ел, не отрывая глаз от стола, заваленного старыми башмаками, гвоздями, обрезками кожи, мотками ниток и дратвы, жестянками с краской, дегтем и смолой — всем этим убогим достоянием захудалого сапожника, которому уже никто не заказывает новых сапог и который подобной себе голи перекатной в пятый и десятый раз латает всякое старье.

Потом выпил вторую кружку и наконец взглянул на стоящего передо мной дядю.

— Наелся? — спросил он. — Наелся?

Во мне закипала черная злоба. Многовато было этой сивухи для пустого с утра желудка. Однако я понимал, что тут еще не окончательно сведены счеты между нами обоими и тем, третьим. Я ел дядин хлеб, пил его водку. Значит, должен был выслушать его до конца.

Я слушал.

— Думаешь, я не знаю, чего ради ты явился? — начал он еще словно бы миролюбиво. — Думаешь, не догадываюсь? Не понимаю?

Голос его уже перерастал в крик, на тощей шее и впалых висках вздулись вены.

— Знаю! — кричал он. — Знаю! Науськали злые языки! Отравили тебя тем ядом, который разъел всю мою жизнь! Так, что ли? Говори, говори! Сказали тебе, сволочи, иуды, змеи? Сказали тебе, что послал я родного брата на смерть, как Каин Авеля?

— Нет! — крикнул я. — Неправда!

Он сразу же поверил мне и притих.

Успокоился. Долго молчал, стараясь вздохнуть поглубже, как человек с простреленными легкими. Уже довольно спокойно разлил остатки самогона по кружкам. Себе — глоток, мне — каплю. А потом сказал, чтобы я уходил, что ему уже нечего мне поведать.

Я хотел уйти без единого слова, как из псарни или хлева. Меня душил гнев, я ненавидел его, самого себя, всю эту проклятую историю, из-за которой, как мне тогда казалось, теряю своего отца. Бездарно и нелепо. Но дядя остановил меня на пороге. Он взял великолепные, принесенные воришкой офицерские голенища и, завернув в старую и грязную тряпку, принялся совать мне в руки, торопливо шепча, что иной помощи оказать мне не может, надо их отнести завтра утром в торговые ряды за Железной Брамой, купцу Гольдфейну, и сказать, что товар от дяди Ляха, и тот прилично заплатит — только бы уж я убирался отсюда с глаз долой, раз и навсегда и больше никогда не возвращался, ибо уже хватит с него несчастий, бед и обид, в которых никто из нас троих не повинен, но которые, тем не менее, обрушились на него одного хуже, чем гром с ясного неба и топор, страшнее, чем болезнь и сама смерть.