Выбрать главу

Я спрашиваю себя: сколько их было? Сколько довелось мне сразить на первой моей войне? Спрашиваю и не нахожу ответа. Я был молод, мужал и рос, не зная милосердия и страха, а также познал радость убийства. Помнится, пытался их считать, но это не был счет точный и добросовестный. Теперь же, по прошествии без малого пятидесяти лет, вижу и помню лишь нескольких из них, но даже это чрезмерно тяжкий груз для дряхлой моей памяти. Ибо знаю, что удалось мне забыть немало плохого, немало правды о первой моей войне, на которой меня, еще мальчишку, частенько похваливали в солдатских и офицерских блиндажах. Я мужал и рос, считался одним из лучших стрелков батальона, получил капральские лычки, а в рукопашных стычках мало кому удавалось отразить мой штык, всегда старательно наточенный с помощью крестьянского бруска, который был личной собственностью Козуба и пользоваться которым разрешалось лишь самым близким друзьям. Итак, я все более натаскивался в том суровом ремесле, которому меня некогда учил сержант Собик и которое легко давалось мне, поскольку, исключая день боевого крещения, я не верил в собственную смерть, хотя и не раз встречался с ней лицом к лицу.

Шли месяцы, годы, я взрослел, набирался опыта и, когда нас отводили в тыл, я таскался вместе с первым бабником батальона капралом Варецким в поисках стоящих женщин, которые, снисходя к юному моему возрасту, охотно, впрочем не без некоторого стыда и жалости, приголубливали меня. Раньше других получил я и свою первую медаль. Вручал ее, что было весьма лестно, сам полковник Эдвард, произнеся при этом своим тоненьким голоском немало слов, красивых и волнующих. Я же, подобно другим, гаркнул «во славу отчизны» от всего сердца. Ибо так мы думали и так верили все — даже спившийся «Парикмахер» и все более мрачневший Козуб, — верили всем сердцем, что слава и свобода отчизны уже не за горами и что после ста с лишним лет неволи именно мы шаг за шагом приближаемся к независимой Польше, и никаким человеческим, божьим или императорским велениям не свернуть нашего легиона с многотрудного славного пути. И хотя лицо поручика Кароля уже забывалось, наставление его я помнил: нет места для жалости и совести, если впереди лучезарная цель, столь достойная надежды и веры.

Мы повторяли себе, что только рана или смерть способны остановить нас на этом нашем пути — и уж, конечно, не те, которых мы убивали и которые, повинуясь царским приказам, шли против нас. Сперва я считал их, потом перестал о них думать. Скажу даже, что старался о них забыть. Однако сохранился в памяти тот первый мой человек. Его я не смог забыть.

Несмотря на это, я поначалу толком не понимал вопросов матери, которая непременно хотела узнать от меня, кем был тот первый, убитый в небольшом лесочке, между буком и березкой, тот самый, о котором я так недостойно лгал поручику Каролю, утверждая, якобы он заговорил со мной в минуту смерти языком соплеменника, что, пожалуй, не было и не могло быть правдой. Я помнил, что он что-то крикнул в последнюю свою минуту. Но, пожалуй, не по-польски, нет, не по-польски. Я заглушил тогда его голос ударом штыка и своим собственным криком, и быть не могло иначе, если я хотел выйти живым из этой схватки.

Мать желала знать все, а я не мог и не хотел поведать всю правду. Был уже март, когда я получил десять дней отпуска и поехал домой с двумя медалями и левой рукой на перевязи. Неопасной была эта царапина от осколка на левом предплечье. Но у Блюма я утверждал, что едва удалось заслонить сердце — ведь никто же под бинты не заглядывал. Мне не особенно верили, и только она одна, мать, сразу поверила, когда кто-то сердобольно повторил ей эти бредни. Однако не плакала и даже в момент самой встречи, едва увидав, уже заулыбалась мне, сильная, отважная и очень гордая за своего сына. Гладила перевязь, на которой покоилась уже зажившая рука, нежно ласкала мундир пехотинца, целовала медали, нашивки капрала и польского орла на фуражке. И сразу же после этой долгой и счастливой встречи пала на колени перед деревянным распятием и просветленным голосом возблагодарила бога за счастье, в котором он в безграничном своем милосердии не отказал ей. Заплаканная Агата тоже преклонила колени рядом с ней, а мне, мучимому жаждой, голодному и глубоко растроганному, пришлось довольно долго ждать, прежде чем они закончили свои молитвы и, снова вспомнив обо мне, угостили свежим хлебом, яичницей на сале и целительным самогоном, взятым взаимообразно у Котарбов. Покоряясь матери, я едва преклонил колени перед маленьким деревянным Иисусом и перекрестился. А ведь я был в те дни счастлив, искренне любил мать и Агату — и до чего же коротка была та побывка!