Довольно долго пришлось мне ждать в другой комнате, пока они советовались, а потом столь же долго отвечать на великое множество вопросов. Я не скрывал ничего, кроме единственного дела — дела Ромека. Не хотелось перед кем-либо разыгрывать роль милосердного иисусика. Впрочем, я искренне ненавидел его в тот час. Ведь из-за его треклятой мальчишеской болтовни я нарушал плавное течение своей жизни, шел навстречу чужой или собственной смерти, самого себя лишал покоя. Но под конец прозвучал также вопрос: почему сам вызываюсь на эту нужную, но черную работу. Я сказал правду — не всю, но чистую: дескать, виновен и вины еще не стер со своей, допустим, совести. Скверно, сказал я, искупать одну смерть другой. Но таково уж мое решение, и пусть они удовлетворятся подобным объяснением. Напомнил также, что прошел две войны, хорошо разбираюсь в оружии и вряд ли растеряюсь, попав в сложный переплет. Добавил наконец последний аргумент, фальшивый, но необходимый: что одинок и, если даже попадусь, не подведу родню. Впрочем, я имел право лгать, поскольку ничего не знал о беременности Марианны, а в глазах полиции и суда мог сойти за приблудного и бродягу, за грехи которого Костецкие не ответчики.
Спустя три дня мне показали того человека. Установили также время и место операции. Продумали довольно толково все детали. Обсудили и план побега на тот случай, если меня опознают. Наконец я получил оружие. Маленький бельгийский браунинг, калибра 6,35 — для стрельбы в упор лучше не придумаешь. Я знал эту изящную игрушку: когда-то чистил точно такую же покойнику Адамцу. В заключение велели еще раз хорошенько подумать, причем уже окончательно. Я ответил, пожалуй, чересчур громко и весело, что это уже позади и больше думать не о чем.
В случае провала мне предлагалось бежать в Гданьск, откуда с помощью надежных людей меня должны переправить (скорей всего по морю) за границу. Если же это не удастся, молчать на следствии, а на процессе обвинять своих обвинителей.
Выслушав эти добрые советы, я ответил, что наверняка смогу вести себя достойно и с пользой для дела. И очень хотелось самому в это поверить, да только не получилось.
Но вот в ушах моих зазвучали иные слова и названия: Гданьск, Гамбург, Осло, Ленинград, Я словно очнулся. Передо мной распахивался совершенно новый мир. Меня пугали и принятое решение и тот момент, когда придется стрелять. Однако того мира я не боялся. Меня начали манить далекие края и неизвестность.
Но это длилось лишь мгновение, и я уже снова отчетливо представлял, как меня, промазавшего, хватает полиция и как я затем иду по стопам отца, подымаюсь на эшафот. Я возвращался домой, но шел туда уже с предчувствием близкого несчастья, которое сам себе уготовил.
Марианна сразу почуяла, что стряслась какая-то беда. Я не умел, не научился ей лгать. Ни словом не обмолвился о Ромеке, но во всем остальном признался. Мы были дома одни. Я хотел скрасить недобрую весть наиболее хамским способом — попросту затащить ее в постель. Но тут она бросилась на меня с кулаками, крича и рыдая. Проклинала свою любовь ко мне и всю нашу совместную жизнь. Она кричала: боже мой, за что? Кричала: будь проклят! Отталкивала меня, плакала долго, плакала все тише, словно над могилой. И лишь тут я понял, что, в сущности, произошло между нами, но понял, конечно, далеко не все. Не мог даже предположить, что она ждет ребенка. А Марианна уже знала об этом. Для нее в тот вечер я был только виноватым. Ведь я не мог никому из них сказать: получайте, возвращаю вам долг, отдаю вам брата и сына. Я мог только сбежать из дому. Вернулся под утро. Она ждала меня уже спокойная, встретила словами: все будет хорошо. Так было целых два дня, и любил я ее сильнее, чем когда-либо. Марианна попросила, чтобы я рассказал все отцу. И я сделал это в последний вечер. Он и слова не проронил в ответ, а она все уверяла себя и меня, что мы будем вместе, всегда вместе. Она повторяла: я знаю, что так будет, и твердила эту святую ложь до последней минуты расставания.
Я не мог уснуть в тот вечер. Начал бояться. Боялся, что не смогу этого сделать. Мною овладел беспросветный, давящий страх. Ведь я собрался возместить долг, а взвалил на себя новый.
Из-под двери кухни, где спал старик Костецкий, пробивался свет, я пошел к нему и попросил закурить. Он дал мне табаку, нарезал для двоих хлеба, намазал смальцем, налил в фаянсовые кружки чаю. Пригласил жестом к столу. Видимо, он уже готовился ко сну — был в одной рубахе и полотняных кальсонах с завязками у щиколоток. Час или два назад, когда я сказал ему, что меня ждет завтра, он повел себя так, словно не расслышал моих слов. Однако теперь решил потолковать со мной.