Я не в силах точно воспроизвести наш разговор. Помнится, он рассказывал о своей жизни, о смерти жены, о детстве Марианны и горячей ее любви ко мне. Впервые дал мне понять, что с самого начала знал, что было между нами, и решил предоставить во всем разобраться нам самим. Он говорил неторопливо и тихо, обстоятельно прожевывал хлеб и запивал чаем. От него веяло мудрой печалью и мудрым спокойствием. Под конец спросил, очень ли мне страшно. Я мог честно ответить, что теперь страх меня уже покинул и я, пожалуй, смогу завтра свершить то, что обязан и что необходимо сделать. И даже радуюсь новому испытанию и жду минуты, когда наконец загляну в гнусные глаза того подлого человека.
— Радуешься? — спросил он.
Я не ответил.
— Радуешься? — повторил старик Костецкий, опуская глаза. — Ты лжешь мне, сынок. Ты только сейчас перестал бояться. Но завтра тебя, вполне возможно, порадует то, что ты обязан сделать и сделаешь. Помни: ты взялся за дело очень важное, необходимое и тяжелое. И я предостерегаю тебя — не радуйся тому, что свершишь. Не ищи в этом радости.
Хорошо помню, как голос его в эту минуту внезапно дрогнул. Пристыженный, я молча смотрел, как он утирает глаза.
— Ты берешь на себя, — продолжал он, — очень много, и я должен похвалить тебя за это великими словами, но мне трудно: мы полюбили тебя. Потерять тебя будет для нас очень тяжело.
Я ничего не смог ему ответить на эти слова. Только поцеловал по-сыновьи обе его руки. Потом мы еще долго сидели у стола. Он читал, а я в последний раз разобрал и смазал свой бельгийский браунинг. Работу эту закончил на рассвете и тихонько встал из-за стола, чтобы не потревожить старика Костецкого, который уснул над своей книгой.
День рождался чистый и теплый. А я, вернувшись в прихожую, где стояла в нише моя койка, нашел в ней Марианну. Она шепнула: все будет хорошо. Никогда она не была со мной такой ласковой, шептала самые нежные наши слова.
Я уснул, прежде чем она ушла. Спал тяжело, без сновидений. Проснулся рано и лежал, прислушиваясь, как Марианна готовит и раздает завтрак, как свищет Ромек и напевает, бреясь, старик. Я притворялся спящим, пока не ушли мужчины. Не хотел с ними прощаться. Я загадал: если не попрощаюсь — наверняка вернусь к ним. И глаза открыл лишь после того, как Марианна села возле койки. Она сказала, что любит меня. Была спокойна и исполнена доброты. Запрещала мне о чем-либо говорить. Все будет хорошо, шептала.
Потом мы только молчали. На случай побега мне требовался чемодан со всем необходимым. Марианна его приготовила — заштопала носки, проверила рубашки, выгладила их, положила вместе с ними отцовский свитер, свой теплый шарф, куртку Ромека и внушительный сверток с харчами. Я наблюдал за ней, старательно бреясь, и не отказывался ни от каких подарков. Я думал: отправится ли со мной и в какую дорогу этот фанерный чемоданчик, обвязанный для прочности бечевкой и обшитый холстом? Я повторял про себя гданьский адрес, по которому должен был явиться, пересчитал деньги, просмотрел документы с чужим именем, фамилией и местом рождения.
Марианна на минуту вышла за табаком и папиросной бумагой. Вернулась с покрасневшими веками, а я спрашивал себя, попаду ли по этому адресу к надежным людям, увижу ли море, которого никогда не видывал, и выплыву ли на его просторы — молодой, свободный и неуязвимый. Между тем я здорово проголодался, и Марианна угостила меня обильным горячим завтраком. По своему обыкновению она напевала в кухне народные песни и танцевальные мелодии. Помнится, пела «Рамону».
День был такой же, как и рассвет: чистый и солнечный. Близился полдень, когда мне предстояло выйти из дому. Я надел праздничный костюм, белую рубашку, даже шляпу и галстук. Так мне велели, и был в этом свой резон. Наконец мы с ней поцеловались. Я объяснил, на какой вокзал и перрон она должна привезти мой чемоданчик и как долго там ждать. Она еще раз шепнула: все будет хорошо — и закрыла за мной дверь.
В час дня я был на месте — в боковой, довольно тихой улочке, где жил тот человек. Было установлено, что по субботам он возвращается домой к обеду между часом и двумя. А была именно суббота — погожая и веселая, в самый раз развлечься на Белянах, поплясать на свежем воздухе. Я ждал в подворотне, из которой хорошо просматривался конец улицы, откуда должны были дать условный знак: идет. Когда кто-нибудь входил в подворотню, я завязывал шнурки, либо поправлял букет цветов, с которыми якобы поджидал девицу. Так я и сказал дворничихе, которая вышла осведомиться, что делаю и кого жду в ее подворотне. Ответ ей понравился, но пришлось выйти на тротуар. Оставалось всего несколько минут до половины второго, когда я вдруг похолодел: меня миновал, а потом остановился словно бы для разговора мастер из моей типографии, человек безобидный, но любивший пунктуальность и послушание. Он спросил, почему я не был на работе, и даже повысил голос, поскольку я смотрел не на него, а в конец улицы. Там показалась пролетка, а следом тележка точильщика, который подавал мне знак, выкрикивая: «Ножи-ножницы точить, ножи-но-о-жницы! Кому? Кому?»