— Ты убил его? — спросил Тадек.
Спросил таким голосом и с таким выражением лица, что мне пришлось ответить: нет. Затем торопливо и нескладно я принялся объяснять ему, что ошибся — этот человек не спал, а, очевидно, был тяжело ранен и умер от потери крови.
Тадек встал из-за стола, поблагодарил, принялся готовить ужин, и мы уже больше никогда не возвращались к этому уснувшему берберу, который прибыл в Мадрид, чтобы убивать неизвестно кого и умереть неизвестно за что.
В эту ночь я долго не мог уснуть. Болело сердце. Я думал о берберском пареньке, который должен был умереть.
Из-за его смуглого, резко очерченного лица выглядывали другие. Мать допытывалась: кем был тот парнишка? Я слышал крик Семинариста. Старик Костецкий говорил, что я взваливаю на себя тяжелое бремя. Собик ревел: вперед! Я видел смерть Варецкого и того всадника, у которого из-под мужской шапки вывалились длинные женские косы. Я снова был безоружен перед лицом собственной памяти. Вернулся ко мне также сентябрь тридцать девятого года.
Пришлось подняться и принять лекарство. Чтобы не потревожить Тадека, я вышел на кухню. Там было довольно прохладно. Я надел свитер, потом набросил на плечи пальто. Поставил чайник, отрезал кусок хлеба, намазал смальцем. Попытался открыть одну книгу, потом другую. Не получалось. Ничего не получалось: слова и фразы не вязались воедино, все, что читал когда-то внимательно и жадно, сейчас расплывалось в бессмысленное и невнятное бормотание.
Солдаты Гитлера говорили со мной на старом немецком жаргоне, — на Kriegsdeutsch — на военном жаргоне! Артиллерия била с суши и моря, рвалась шрапнель, гранаты, мины, строчили станковые и ручные пулеметы, автоматы. Оглушительное и жестокое бормотание войны обрушивалось на нас, на заросли Оксивья и овраги Бабьего яра, а мы, их защитники, все чаще умолкали и затихали — раненые, убитые и еще живые, теряющие рубеж за рубежом, вынуждаемые не наступать, а защищаться, не держать оборону, а отчаиваться.
16 сентября 1939 года к четырем часам у нас оставалось уже только по десять, по пять, по одному патрону. Цепь черных мундиров надвигалась спокойным шагом и уже в открытую, наконец раздался последний выстрел на этом участке: наш полковник вскинул руку к правому виску и кровь хлынула на заросшую щеку, на воротник, на эполет.
Потом настал восемнадцатый день сентября. Я отгонял воспоминание о нем, но ничем не смог заслониться от эсэсовцев, построившихся длинной шеренгой на фоне соснового бора, в лучах заходящего солнца, словно они позировали для большой семейной фотографии.
Мне очень хотелось оттолкнуть от себя эту далекую, но отчетливую картину. Но мной овладевали вялость и бессилие. Я видел тот чистый и прозрачный день сентября сквозь страницы книг, стены домов, сквозь ночь, и дождь, и гигантскую толщу минувшего времени.
Утро восемнадцатого сентября было пронизано солнечным светом и прозрачно, как вода горного родника. Впервые за много дней мы услыхали в ветвях птичьи голоса.
Еще перед выходом из главного лагеря для военнопленных нам сообщили, что нашу группу направляют ремонтировать дороги и мосты, за что мы будем получать дополнительное питание и даже вознаграждение. Я побывал в Испании и уже кое-что знал о черных мундирах. Но все же вызвался добровольно в эту рабочую команду. Я был в гражданской одежде. Таким проще бежать, скрыться среди обыкновенных людей, обмануть погоню.
Нас пригнали в какой-то сосновый лес, к обычному проселку, развороченному гусеницами танков. На дороге нас поджидал грузовик с шанцевым инструментом. Мы полагали, что нам прикажут заравнивать рытвины. Ждали команды. Некоторые начали оглядываться по сторонам. Мы получили лопаты и заступы — это могло заменить оружие. Но охрана была многочисленной, и расставили ее толково. Была она вооружена автоматами, и еще я приметил станковый пулемет в надлежащем месте.
Потом подъехали на автомобиле три развеселых офицерика. Двое были в черном, третий, тоже молоденький, — в мундире вермахта, но скроенном с особым шиком. У него явно заплетались ноги, тем не менее он держал в левом глазу монокль с такой прусской надменностью, словно был по крайней мере полковником, а не заурядным обер-лейтенантом.
Послышались первые приказы. Привезенный офицерами переводчик лающим голосом объявил, что, прежде чем приступать к ремонту дороги, надлежит вырыть вдоль нее яму глубиной два метра, такой же ширины, а длиной шестьдесят метров.
— Для кого эта могила? — громко спросил молодой парень и тут же свалился от удара прикладом. Охрана завопила: los, los, schnell, schnell, los! Я помог подняться полуоглушенному парню с разбитым лбом. Был уверен, что теперь мне достанется, но ударивший его охранник уже только посмеивался над нами, словно над пьяной парочкой, ибо поволоклись мы с грехом пополам, зигзагами.