А во-вторых — это, наверное, главное, — Собик знал, что сейчас, чтобы метнуть гранату, необходимо высунуться из ржи. Встать, замахнуться, бросить. Это продолжается долго. Иногда на такое не хватает жизни, если напротив сидит человек расторопный, знающий, что огонь следует вести не механически, а прицельно. И ждет. И в то же время оба мы знали, что кто-то из нас все-таки должен бросить гранату в станковый пулемет, мешающий нашему взводу подняться. Мы были ближе всех к старым грабам, а я гранат не получал. Я улыбнулся, прямо глядя ему в глаза, — губы у него были серые, руки тряслись. Под огнем не бывает бесстрашных — сейчас настал его черед.
Я отложил винтовку в сторону. Мы выждали несколько секунд — очень долгих секунд, — пока не прервалась пулеметная очередь. Наконец он дал знак рукой.
— Дава-ай! — заорали мы оба.
Из-под корней старых грабов взметнулся дым, полетели листья, клочья земли и человеческой плоти. Потом мы бежали лесом, очень долго и деловито. Первый раз я увидел вблизи глаза человека, которого я убиваю во имя родины. Очень был удивлен тот парнишка с бледным, усыпанным веснушками лицом, когда не попал в меня с двух метров и не успел отбить мой штык. Он выпустил из рук свою винтовку, обхватил тонкими пальцами штык и падал навзничь, глядя мне в глаза, и кричал. Чтобы выдернуть штык из его груди, пришлось прижать его ногой к земле. А все остальное, происшедшее в те часы, в течение которых сотни молодых мужчин весьма старательно убивали друг друга, взывая к матерям и богам, кроя в бога, душу, мать, я вижу уже лишь в клочьях, словно бы раскромсала их особого типа граната.
Из оглашенного спустя пять дней приказа явствовало, что мы захватили два станковых пулемета и сто восемьдесят пленных, потеряв одну шестую своего личного состава. И Семинарист уже был мертв, а мы пили. Мы совершили, как подтвердил в том же приказе Комендант, много героических поступков, среди которых почетное место занимает и совершенный в одиночку самоотверженный рейд блаженной памяти сержанта Собика Станислава на позиции русского станкового пулемета. Я сам рассказал об этом факте майору Смиглому, и майор лично произнес речь над могилой старого служаки. Весь взвод плакал, о чем я сообщил матери в первом своем военном письме. Неведомый ей и названый ее брат был не меньшим героем, чем брат настоящий. «Я заменю их обоих, мама, на алтаре отечества», — написал я, украсив письмо пьяными каракулями. Красиво описал я также его смерть, хотя никто не знал, когда и где настигли его длинные граненые штыки, провертев в нем целых семь смертельных дыр: на шее, в левом легком и в животе. Я и царапины не получил, хотя сам майор заметил меня в гуще боя. Так что я очутился на пороге карьеры, ибо в знак особого признания по личному приказу майора я прислуживал на состоявшемся после пятидневного боя банкете для командования.
Мы расставили одиннадцать крестьянских столов под огромной старой липой, к стволу которой сам майор прикрепил лично им изготовленный бумажный плакат с надписью: «Слава любимому вождю», и прямо под ним собственной персоной расположился Комендант.
До линии фронта было с тысячу шагов, но до отечества — мы верили — не дальше, а ближе.
— Каждый твой шаг, Комендант, — раскатистым голосом выкрикивал командир второго полка, — это шаг к свободной и великой Польше. Не лести ради, не для красного словца, но из глубины сердец наших провозглашаем: ты вождь наш, один из тех великих, но ты превышаешь иных, ибо в народе нашем несчастном вот уже два века великие гибли, покрывая себя славой, ты же в славе победишь. Да здравствует…
— Польша! — вставил Комендант.
— И Юзеф Пилсудский, наш единственный вождь! — ревели все мы — господа офицеры, и мы, официантская команда, — пока он милостиво не приказал умолкнуть, дабы оркестр, расположившийся невдалеке, подле хаты, смог сыграть любимый его вальс, а для нас всех все яснее становилось, что слово «Польша», прекрасное и необъятное, все полнее сливается с особой единственного нашего Вождя, Бригадира и Коменданта, который с бокалом вина в руке встает и отвечает на тост торжественным заверением, что смерть и только смерть смогла бы загасить в нем сознательную волю и гордость руководителя, каковой, несмотря на нерешительность народа, преподносит ему (народу) возможность обрести себя в собственном, то есть независимом, отечестве.
Вина хватило не только господам офицерам, но и нам, отряженным в официантскую команду. Уже при луне с Козубом и Варецким отправился я на новенький погостик. По целой бутылке вылили мы под березовые кресты. И сержанту, и Семинаристу, хотя последний при жизни уже после первой рюмашечки начинал заговариваться.