Я разорвал рубаху на груди, обнажив длинный синий шрам вдоль ключицы. Я получил его не в Испании, а в короткой, но страшной схватке с конницей Буденного, в междуречье Буга и Гучвы. Несмотря ни на что, было у меня, однако, свое право именно теперь воспользоваться им.
— Вот моя измена! — заорал я. — Вот! Черт вас…
— Ну, что ты… — оправдывался следователь.
— Знаете, что я вам скажу?! — продолжал я орать, внимательно дозируя жалостливые и гневные ноты. — Ничего я вам больше не скажу! Хватит! Не поверили, не поверите и дальше. Делайте со мной все, что вам велит ваша совесть. Моя совесть останется чистой. Даже в земле!
В самом деле, с той минуты я замолчал, хотя он еще два раза вызывал меня к себе. Но я упрямо молчал. Он тоже не произносил ни слова, размышляя о беспокойной нашей совести — моей и своей. Наконец он протянул мне руку и не убирал ее, хоть ему довольно долго пришлось ждать, пока я не ответил на его сухое и холодное пожатие.
— Я сделал что мог, — проговорил он. — И длинная еще у тебя дорога впереди, Ян Мартынович, — добавил он совсем тихо.
В тот миг мы хорошо и до конца поняли друг друга. Я видел: он, слушаясь своего рассудка и совести, поверил мне. Но вместе с тем он не сумел поверить себе — ни опыту своему, ни проницательности. Отмел обвинение первого следователя, куда как немудреное и легковесное, которое могло все же приобрести тяжесть земли, утаптываемой на моей шпионской могиле. Он, однако, счел необходимым отослать меня подальше из района, которому уже через год суждено было стать первой прифронтовой полосой очередной военной кампании тех лет.
Обещал мне дальнюю дорогу и не ошибся. Сомневаюсь, однако, чтобы он в состоянии был предвидеть, какие далекие концы предстоят мне. И наверняка он не смог бы представить себе, что всего через каких-нибудь три года я буду стоять на палубе британского танкера, бросившего якорь в Саутгемптоне, вместе со всем его экипажем, поджидая какого-то деятеля, который должен был одарить десятка полтора указанных капитаном матросов каким-то что-то значащим кусочком металла на что-то значащем кусочке ленточки.
Экипаж танкера «Абердин» состоял из взрослых людей, не привыкших волноваться по поводу визита какого-там склеротика из Адмиралтейства. Оказывается, мы даже и вообразить себе не могли, кто же будет нас награждать. Нас поразило, что газетные шавки и фоторепортеры стали съезжаться, будто на коронацию. Причины мы понимали: очень нелегко и все труднее было найти желающих ходить в конвоях, а в то время гитлеровские подлодки шныряли по Атлантике почти безнаказанно. По этим-то, вероятно, соображениям и было решено в патриотически-рекламных целях устроить нам грандиозный цирк и фейерверк, обставив все весьма торжественно.
Был февраль. С моря налетел мелкий дождь, вместе с которым все чаще сыпала и снежная крупа. Мы стояли, готовые к торжествам, довольно длинной шеренгой, озябшие, но слегка подогретые изнутри, да и любопытство разбирало нас все больше: ради кого же так торжественно надрываются боцманские свистки. А в следующий миг всех как громом поразило, да и сам я ощутил какое-то беспокойство и что-то вроде гордости. Мы увидели, как по трапу поднимается высокий тучный мужчина в мундире с высшими знаками различия, в шинели, несмотря на страшный холод, едва наброшенной на плечи. Никто из нас, включая капитана, человека большой храбрости, не предвидел, что лицом, которое должно прибыть к нам в гости, окажется премьер Уинстон Черчилль. У капитана во время рапорта сорвался голос, кто-то из англичан в нашей шеренге довольно громко выругался и всхлипнул, а тот уже награждал капитана, затем первого помощника и главного механика. Я стоял почти в середине длинной шеренги, но ждал недолго. Высокий гость торопился, то и дело выстреливали лампы фоторепортеров, все шло гладко и казенно, как на хорошо отрепетированном параде.
И вот он уже передо мной. Адъютант подал соответствующую коробочку, капитан чуть не сломал язык, выговаривая мою фамилию, премьер не обратил на это никакого внимания. Ему пришлось дотягиваться до левой стороны моей груди, мундир у него, как видно, был узковат в плечах, шинель сваливалась с эполет, и награждать меня оказалось делом несподручным. С нескрываемой, хотя и равнодушной злостью он посмотрел на меня. Я видел его лицо перед собой: изборожденный морщинами высокий лоб, глаза, так глубоко спрятанные под бровями, что я не разобрал и не запомнил их цвета, сплющенный, покрасневший от холода нос и эти знаменитые толстые, очень мясистые щеки, бульдожьими складками свисающие по обеим сторонам рта, посиневшего от холода.