Выбрать главу

— Послушай, — проговорил я. — Меня зовут Ян.

— Ты должен понять, — сказала она твердо. — Ты не был в оккупированной стране, ничего не знаешь. И ты должен понять раз и навсегда, что моя мать, что мы ни в чем не были виноваты. Янина приютила нас по собственной воле. Потом донесли в полицию. Донес кто-то, полагавший, что мать платит Янине долларами и золотом и что полиция с ним поделится. Но когда полиция пришла, ни для кого из нас спасения не было, ведь все наше богатство, которое мы хранили дома, состояло из черного хлеба и мороженой картошки.

— Почему она прятала вас?

— Это осталось от нее. — Она указала на плоский медальончик, висевший на цепочке. — Она была очень набожна и делала это из христианского сострадания к ближнему. Меня она научила молитвам и литании. И мечтала после войны, когда настанут лучшие времена, уйти в монастырь, совершить паломничество к святым местам.

Мы долго молчали. Друг другу чужие и безразличные. Но потом пришел короткий сон, а проснувшись, Марианна повернулась ко мне лицом, всем телом, улыбнулась.

Я оставался у нее неделю, совершенно спокойный и почти счастливый. Мы не говорили о тех двух женщинах. Но потом Марианна спросила меня смело и серьезно, не хочу ли я остаться у нее навсегда — она свободна, самостоятельна и добра.

— Знаю, — сказал я. — Но…

Уехал я только наутро. И уже в поезде решил сделать крюк. Сошел и, пока дожидался автобуса до Освенцима, успел пропустить две кружки пива. Третью я выпил уже в нескольких метрах от указателя с табличкой «Крематорий». Значит, и на этой помещенной у входа маленькой карте тоже остался мой след, след, о котором я ничего не знал, но который остался и сейчас неотвратимо возвращался ко мне. Через ворота я вошел на небольшую, опрятную, аккуратно обнесенную проволокой территорию. Время было раннее, день неэкскурсионный. Я шел один от барака к бараку. Меня сопровождали цифры, преследовали фотографии, отрывки из книг и фильмов. Несколько минут я простоял перед доской с фотографиями заключенных. Меня бросило в пот от усталости, от злости, что ничего тут не вижу и ничего не знаю. Успокоился я лишь перед выставкой протезов — нагромождением тысяч искусственных рук и ног, лежавших за стеклом в тихом упокоении. Я потерял в этой сумятице Янину, злобу и даже любопытство. Все это выглядело, как обыкновенный, довольно убогий заводской поселок в Вестфалии или Руре, а я был здесь впервые и даже цифр не понимал.

Я присел на пороге одиннадцатого блока. Съел купленный у входа бутерброд с ветчиной, не спеша выкурил сигарету. С запада подымалась быстрая черная июньская туча. Надо было возвращаться. Мимо меня как раз проходила какая-то небольшая притихшая иностранная делегация. Они делали вид, будто не замечают моего бутерброда, сигареты, потного лица. Я пошел за ними в блок смерти. Старший из делегатов читал, заглядывая в бумажку, по-итальянски, жалобно заикался, остальные смотрели то на него, то на двух молодых людей, возлагавших к стене пестрый венок. Потом все понеслись сломя голову прочь, спасаясь от вдруг хлынувшего ливня. Столпились у входа в блок, напуганные дождем. Местный экскурсовод рассказывал им по-французски о назначении здешней бани, ну а я спустился вниз, в подвалы, и наткнулся на камеры для стояния: 90×90 см у основания, высота 2 м, вход через железные дверцы снизу, внутри темнота, даже вентиляционное отверстие не шире ладони. Три из четырех Stehzelle были открыты для обозрения туристов, четвертую сохранили в первозданном виде.

Я прижался спиной к стене, так как увидел двух мужчин, говоривших по-немецки. Но это не были немцы — один из итальянцев отделился от группы и спустился сюда в сопровождении поляка, который как раз объяснял ему, что после неудачного побега в сорок четвертом году он просидел в Stehzelle Numero zwei — двадцать три дня. То есть не просидел, а простоял. Это был мужчина лет сорока с умным, но равнодушным лицом, представительный, элегантный (важный чиновник, артист, возможно, даже дипломат?). Итальянец ошеломленно оглядывался по сторонам. Открытые крохотные камеры выглядели мирно и невинно. Поляк взглянул на эту, вторую, пригладил волосы, поправил манжеты.

— Wie viel?[16] — шепотом спросил итальянец.

— Drei und zwanzig Tagen![17]

Я наклонился над дверками первой Stehzelle, отодвинул задвижку, распахнул вход в темницу.

— Bitte, — обратился я к итальянцу.

Тот оторопело взглянул на меня, бухнулся на четвереньки и покорно влез до половины в камеру. Но тотчас в ужасе отпрянул, что-то закричал. Ему не сразу удалось выбраться наружу. Руки не слушались его, а я, стоя сзади, отсчитывал секунды. Он уже не кричал, а только панически пятился, напирая на меня.

вернуться

16

Сколько? (нем.)

вернуться

17

Двадцать три дня! (нем.)