Выбрать главу

Свет падал на него.

Только теперь я вспомнил его. Мы когда-то встречались, два десятка лет тому назад, за тысячи километров отсюда. Бдительный официант, который приметил, с кем минуту назад я чокался, топал за мной по пятам с закуской и рюмками.

— Уважаемый профессор! — проговорил я серьезно. — Хочу поблагодарить вас за речь, — продолжал я, не обращая внимания на то, что ученый и впечатлительный этот человек не успел еще забыть неприятных перипетий последней четверти часа. — Нет, — не дал я ему возразить и рассердиться. — Нет. Я говорю, что думаю. Вы меня не помните, профессор? В сорок пятом я был помощником садовника в Принстоне. Вы приехали тогда весной к профессору Альберту и…

— Невероятно! — воскликнул он.

Нам нечего или почти нечего было сказать друг другу. Но, несмотря на это, мы страшно обрадовались. Официант подставил поднос с рислингом, мы громко чокнулись, профессор счастливо смеялся, говоря, что прекрасно помнит клумбу под окнами кабинета, кусты турецкой сирени, подстриженные в форме шара, и рабатки японских фиалок. Он положил мне руку на плечо.

— За всю нашу жизнь, — напомнил я.

Он не помнил ни меня, ни цветов, но оба мы видели в этот миг рядом с собой того человека, его рассеянную сердечность и непроницаемую замкнутость, его голос, глаза, старый свитер, сандалии, немногословное величие, скрипку, седые волосы и пальцы, частенько запачканные мелом.

— У меня, — говорил я, едва сдерживая слезы, — у меня есть его книга. Сам купил, читал и ничего не понял. Но он своей рукой написал на первой странице, что поиски истины бывают ценнее, чем обладание ею, так что вся наша жизнь — правда, значит, и моя, профессор… мне шестьдесят пять лет…

— Вы, дорогуша, в сравнении со мной сопляк, — смеялся профессор. — Так что…

— Но попутно, — оборвал я его строго, — я выиграл три войны.

— Да? — протянул он.

Я сказал ему — да. И подумал, что теперь-то могу попросить его помочь моему воспитаннику Тадеушу Рыбарскому, но не успел: Шимонек теребил меня за рукав и чуть громче, чем нужно, извещал, что нас ждут товарищи, которые слышали обо мне еще в Испании и в сорок шестом и так далее, да и профессора уже окликал кто-то, кого профессор почтительно стал приветствовать словами «здравствуйте, дорогой товарищ министр!».

— Позвоните мне, пожалуйста, обязательно! — обратился он еще ко мне, но уже гораздо суше. — Обязательно, дорогуша!

Я склонился к его уху:

— А зачем, дорогуша?

Он понял и не обиделся. Мы искренне и дружески пожали друг другу руки. От стола кивали мне маленький генерал, и владелец веселого баска и цыганских глаз, и кто-то еще с очень знакомым лицом, которого я никак не мог ни узнать, ни вспомнить.

Пора было уже убираться — не следовало превращать церемониальную рюмку вина в шумный бал ветеранов, — и мы, приняв предложение веселого баска, кинорежиссера, приземлились за одним из лучших столов одного из лучших ресторанов, а поскольку один Шимонек не собирался прятать свои старые и новые ордена от глаз ресторанных завсегдатаев, то мы и усадили его на почетное место; мы мало пили, много ели и слушали, как неразговорчивый обычно товарищ Шимонек рассказывает нам всю свою боевую и трудовую жизнь, мы слушали, посмеиваясь над его несчастьями, заедая индейкой остроты и поглядывая на красивых девушек, которые в тот год впервые обрезали юбки выше загорелых коленок, любезно и гордо демонстрируя их нам.

— Слушай, Теофиль, — в который раз обращался киношник к Шимонеку (оба они все ближе склонялись друг к другу в нежном согласии, под тяжестью выпитого). — Слушай меня, старина, из этого надо, черт побери, сделать фильм. Великий и скромный фильм.

— Да! — воскликнул Шимонек и поднялся, плача от счастья одним левым глазом. — Да, надо.

С фильмом ничего не вышло, вместо этого мне пришлось везти Теофиля домой в такси, а восьмого декабря шел снег, редкий, мелкий, высушенный первым морозом.

Мало нас было на этой встрече в одной из боковых аллеек военного кладбища на Повонзках. Вдова, дочь, немного родственников, десятка полтора сослуживцев, друзей и товарищей, подушка с орденами, два венка и продрогший до костей представитель районного комитета, которому предстояло проститься с товарищем Шимонеком от имени партии, но который, однако, не мог прокашляться и сумел лишь возложить венок. Тогда я встал над неказистым гробом, на холмике смерзшейся глины, и сказал:

— Вся твоя жизнь…

С земли тянуло влажным холодом, с неба косо налетал высушенный морозом ветер, лица белели больше от холода, чем от скорби, и сам я почувствовал озноб, которого следовало опасаться и от которого надо было как можно скорее удирать. Но я был неумолим. Ибо давно уже знал, что это я буду говорить здесь, но не приготовил заранее ни одного слова к последней церемонии Шимонека.