«Прыгалка», как на это указывает само название, сводилась к подпрыгиванию. Выигрывал тот, кто спрыгивал с большей высоты на тарелку противотанковой мины и дольше других на ней прыгал. Несколько этих строго учитываемых мин австралийцы припрятали специально для подобной забавы. Одни принимали в игре непосредственное участие, а более рассудительные, те, у кого характер поспокойнее, тоже по-своему развлекались, делая ставки на того или иного прыгуна. Шефом и кассиром тотализатора чаще всего бывал сержант из интендантства, который одновременно исполнял и функции арбитра: проверял, не бракованная ли мина, правильно ли вставлен взрыватель и на безопасном ли расстоянии от очередного игрока расположились зрители.
— Френсис, — сказал я, когда за полночь, весьма солидно поддав, стали готовить «трамплин» для излюбленной «прыгалки». — Это не для тебя игра. Ты ничего не смыслишь в такой рулетке. Да и вообще тебе не везет в игре. А мне карты сегодня так и липли к рукам.
— А я буду пр-рыг-гать, — бормотал Френсис.
— Не будешь, — задушевно отговаривал я его. — Не лезь в дерьмо.
— Буду! — кричал он. — Буду!
У него были совсем бессмысленные глаза, и лишь минуту спустя он разглядел всех и все. Сержант уже подготовил «трамплин» для «прыгалки» и принялся собирать ставки, а Френсис все продолжал упираться; я решил угостить его чем-нибудь покрепче, дабы он вмиг протрезвел. Я боялся за него: ноги уже не слушались его, и, вместо того чтобы прыгать как положено, на краях тарелки, он мог попросту плюхнуться задницей на взрыватель. Несмотря на малый его вес, велика была вероятность того, что это вызовет большой пиротехнический эффект.
Ну и угостил я его кое-чем покрепче.
— Френсис, — проговорил я прямо в несчастные, мутные его глазки. — Эта игра не для кисейных барышень из Ипсвича.
По-братски я нежно положил руки на его хрупкие плечики. Френсис зажмурился. Его передернуло. И когда он опять открыл глаза, то был уже трезв. Очень трезв. Я хотел еще что-то сказать ему, что-то совсем другое — и по сей день не знаю что. Но он опередил меня. И без труда вырвался из моих объятий.
— Френсис!
Я понял: теперь надо бежать за ним. Однако кто-то из кенгуру подставил мне ножку и я покатился по песку.
И тотчас все заорали: «Ложись! Ложись!»
Ибо лейтенант Френсис М. изобрел свою собственную «прыгалку». Схватил лежавший подле трамплина довольно увесистый камень и, бессмысленно ревя, принялся молотить этим камнем прямо по взрывателю. Видел и все еще вижу: раз, два, три… Я снова зарылся головой в песок и после пятого удара услышал наконец, в каком гуле и грохоте Френсис прощается с нами, с собой, с чистой своей любовью.
No comments![7] Я не покорил Мексику. Не целовал дочерей Монтесумы. Не стал помощником кока на борту бразильского торгового судна, которому не угрожали рейды подводных лодок и налеты немецкой авиации.
Я даже и не пытался выудить у Арифы деньги за ненужную теперь макулатуру. В том же самом грохоте и огне, в котором простился со мною Френсис, сдох и развалился тогдашний мой бог, которого я творил по образу и подобию своему.
Что же касается конкретного финала самой «прыгалки», то дело оказалось чистым и не доставило хлопот.
— Меня при этом не было, — показывал я. — Как шофер лейтенанта Френсиса М., я ждал его в машине, у ворот лагеря.
Другие свидетели в один голос показали, что баронет (старший по чину) лично принудил всех к преступной игре и уж если кто и был виновен в случившемся несчастье, то он и только он. Дело замяли довольно поспешно, так как в штабе армии как раз начиналась тихая паника. Разведка донесла, что Роммель на днях будет готов к очередной, шестой, ливийской кампании. Сведения были настолько точны, что три недели спустя Роммель в результате стремительного маневра захватил в плен всю бригаду, в составе которой, между прочим, оказалась и рота австралийцев, стоявших под Назаретом.
А я все ждал назначения. У меня еще оставались кое-какие шансы: я не избавился от паспорта Рубен-Кона, не перестал бояться, не оборвал контактов с сирийцем, который по-прежнему был настроен благожелательно. Но, по сути дела, я просто опоздал со своей мексиканской свадьбой. Я обманулся во Френсисе. Я обманулся в себе. И что всего хуже, из Варшавы пришли первые вести о восстании в гетто. Я, быть может, не очень-то удивился бы этому, если бы не мое собственное чрезмерное любопытство. Я уже кое-что слышал о том, как далеко способны зайти эсэсовцы в решении еврейского вопроса, но в конце концов — напомню, — шел всего лишь 1942 год. Мы еще мало знали.