Ему не приводилось, в близком расстоянии от себя, видеть женщину с такой яркой, охватывающей внешностью: глаза, щеки, волосы, плечи, стан, руки, полуоткрытые до локтя, — все это обдавало горячей струей молодой, блистающей жизни. Он почувствовал на себе эту струю почти физически — и туалет заиграл перед ним своими переливами. Светло-лиловое платье, с кружевами и оборками, высокая фреза вокруг шеи, что-то такое вроде жилета, хитро выглядывающее из-под лифа. Точнее он не мог определить; но он и не желал дольше останавливаться на платье: лицо опять привлекло его.
— На минуту, — кивнула она кузине и, обративши к нему глаза, прибавила, — вы позволите?
Он сумел сделать какой-то жест головой, кажется, не совсем такой, как следовало, начал краснеть и отворачиваться вбок.
Собеседница его не совсем охотно поднялась, и они обе отошли к двери.
Дама в лиловом что-то весело и живо начала говорить вполголоса, а потом взяла за руку особу в странной прическе и повела ее в залу.
Оставшись один, он не встал, а вскочил с дивана и почти бросился в читальную комнату. Его ужаснула возможность возвращения собеседницы. В читальной он, однако ж, не остался. Его потянуло в большую залу.
Остановился он в дверях и начал искать мелькнувшую перед ним голову с русыми косами и с белой шеей, выходившей так стройно из-под фрезы. Не мог он не сознать того, что он действительно ищет глазами и эти косы, и эту шею. Там, на эстраде, какая-то певица что-то такое выделывала; а в его ушах все еще звучал несколько густой, ясный и горячий голос двух самых простых фраз.
Ничего он не рассмотрел. Виднелось много женских маковок и столько же шей, но светло-лиловое платье исчезло.
— Позвольте-с, — толкнул его дюжий армейский гусар, идя под руку с пухлой, набеленной барыней.
Он не обиделся, сообразив, что стоял на самом проходе. От двери перешел он в угол, поднялся на подножку, идущую вдоль стены, оглядел залу во всех направлениях — исчезло светло-лиловое платье. Пробираться вперед он не решился. Совсем не такая на нем была «пара», чтобы показывать себя у самой эстрады. Ощущение тревоги, вместе с едкой ноткой пронзительной петербургской скуки, начало засасывать его. Как-то по-детски представилось ему, что, если светло-лиловое платье совсем исчезло, то незачем ему и оставаться дольше тут, на этом клубном вечере.
"Стало быть, ищи", — как бы серьезно приказал он себе и побрел по другим комнатам. Первая половина концерта в зале кончилась, публика начала расползаться. Он было мужественно пошел навстречу парам, идущим из залы, но образ его собеседницы опять смутил его. А ведь, наверное, придется встретить и ее.
Из того раздумья был один исход — столовая или лестница. В столовой ему нечего было делать: если б встретился хороший человек, он бы выпил с ним пива; а так, одному… Оставалась лестница.
Он уже достигал площадки, где отбирают билеты.
— Лука Иваныч!
Бежать нельзя было. Голос собеседницы он узнал.
— Вы уже домой?
— Домой, — ответил он совсем расклеенным тоном.
— Могу я вас просить на два слова, всего на два?
Она так жалобно это говорила, что ему сделалось почти совестно.
— К вашим услугам.
И опять он поплелся за ней к дивану гостиной.
— Вы мне так нужны, добрый Лука Иваныч, я теперь на самом критическом пункте моего замысла. Пожалуйста, пожертвуйте мне каких-нибудь два часа, даже меньше.
— Извольте, извольте, — отговаривался он и всем своим существом боялся в эту минуту одного: чтобы не подошла опять к ним кузина. — Когда же?
— Да как прикажете…
— Благодарю вас! — воскликнула она с положительной дрожью в голосе.
Он почувствовал, как она его схватила горячей и вздрагивающей рукой, рукой нервной девицы за тридцать.
— За что же-с?..
— Назначьте день и час… Ах, какая я! Я ведь и не сказала вам, где я живу… Вы помните, вы заходили как-то ко мне, на Фурштадской… помните?..
— Как же.
— Славное тогда было время!.. Кузина упросила меня… не знаю уж зачем… разве я могу быть для нее приятной?.. Я и переехала к ней. Но она меня не стесняет, у меня своя комната… Когда хотите — утром, вечером. Это в той же местности, на Захарьевской… Квартира мадам Патера.
— Как-с? — переспросил он.
— Это — фамилия ее… моей кузины… Госпожа Патера… а нумер-то я вам и забыла сказать… нумер двадцать шестой… Вы не забудете?
— Припомним.
— Фамилию трудно забыть: госпожа Патера. Приходите хоть завтра перед обедом, часа хоть в три, или вечером.
— Мне удобнее перед обедом.
— Она меня сейчас спрашивает: Елена, кто этот господин, с которым ты сидела на диване? Я называю вас. Вы извините… она так мало знакома с нашей интеллигенцией, что, кажется, имя ваше слышала в первый раз.
— Мудреного в этом ничего нет, — отозвался он с простой усмешкой, — не в таких чинах.
— Ах, полноте!.. Я вам только передаю наш разговор. Она мне вдруг говорит: хоть бы ты меня с кем-нибудь из них познакомила… Как вам нравится это — из них?
— Основательно.
— Вы все дурачитесь, Лука Иваныч, а, право, обидно видеть…
— Ничего-с.
И он привстал с явственным намерением ретироваться. Им снова овладела малодушная боязнь, как бы их не застала «кузина» и не потребовала его самого к ответу.
Он протянул руку энергическим движением и торопливо сказал:
— Явлюсь на днях.
Не успел он переступить порога читальной, как из дверей в залу показалось светло-лиловое платье.
За дверью он остановился и еще раз долго и сосредоточенно оглядывал все: и волнистый шлейф, и стан, и шею, и русые косы, перевязанные лентой пониже прозрачных ушей.
III
Усиленно думать начал он, только очутившись опять в санях, под полостью и шапкой.
— В какой проулок-то, барин? — переспросил его извозчик, в котором он узнал «дедушку», доставившего его к клубу.
— В Ковенский переулок, старина.
— Машкарат нешто здесь седни?
— Вечер, — ответил он, закрывшись с обеих сторон воротником.
— А намедни, под понедельник пришлось, в Каменном театре машкарад был. То-то сраму я насмотрелся!.. Посадил я барина в енотовой шубе и барыню в богатом салопе, лицо-то у ней черной тряпицей обвязано. Везу я их — "в Биржевую" приказали. Ладно. Доставил. Подожди, говорит мне барин, с полчасика…
Под отрывистую болтовню извозчика седок продолжал свою думу… Ему куда как не хотелось домой; но больше некуда было деваться. Эта встреча в клубе как-то особенно его раздразнила. Приехал он туда, переполненный всей преснотой, всей тяжестью своего житья, и точно будто кто поднес к его губам один благоуханный край дорогой чаши, поднес и отнял. А в душе оставил горький до боли осадок.
"Ну, вот и дожил почти до сорока лет, — перебирал он про себя, — здоровья нет, молодость ушла, продежурил здесь бессменно, не выезжая из Литейной части дальше второго Парголова, ни разу даже не мог до какого-нибудь Киссингена доехать; а уж, кажется, могу похвастаться катаром"…
Он вдруг остановил нить своих сетований. Их тон выходил, помимо его желания, такой водевильный, такой добродушно-ворчливый, а ведь на душе у него было гораздо тоскливее и тяжелее. Что же делать? Не выходило иначе; вряд ли бы вышло иначе, если б он собрался и совсем уйти из той серой и пресной сутолоки, которую все вокруг него звали "жизнью".
— Только, братец ты мой, — продолжал старичок извозчик, давно уже рассказывавший свою маскарадную историю, — как выскочит оттуда барин-то и тащит за собой другую, ростом пониже и в шубейке такой куцой, и лицо без тряпицы, на вид смазливая. Этак, кричит, ты прокуратишь, бесстыжие твои глаза?!. А она ему в ноту, куражу не теряет: ты-то чем же лучше меня, говорит, коли ты из машкарата от живой жены мамзелей возишь, так и я вольна, с кем хочу, потешаться!!. Срамота! Мне спервоначалу и невдомек: что-де такое у них приключилось?.. А потом и догадался я, что барин-то, седок-от мой, муж ейный, в колидоре, в нумерах, надоть так думать, и повстречал жену… А она, выходит, точно таким же манером из машкарата — шасть с мусьяком каким… Все это, милый барин, видемши, со стыдобушки вчуже умер, ей-и-богу; а немало годов на свете треплюсь — седьмой десяток пошел.