То зимнее небо, которое, спасаясь от солнца, опустилось на землю, теперь опустилось и на Рябинина. Липким холодом оно коснулось лица, но больше всего ему подошли стекла очков, которые сразу побелели от незримых капель, словно кто-то шел рядом и бесшумно работал распылителем. Идти пешком сразу расхотелось – только очки будешь протирать. Рябинин шагнул в троллейбус, который по воде подкатил с шипением…
Лида была дома. Она пролетела мимо, коснувшись губами его щеки, и понеслась на кухню – видимо, только что пришла и готовила еду. Там уже что-то шипело.
Рябинин быстренько разделся до трусов и приоткрыл дверь на балкон. Одна из тех мыслей, которые потоком бегут в нашем сознании и пропадают невесть куда, вдруг попыталась остановиться. Но с балкона ринулся холодный воздух частичка зимнего неба, и Рябинин взял гантели. Тело, просидевшее день неподвижно, теперь наслаждалось работой; оно уже перестало чувствовать холод и порозовело. Но был еще резиновый жгут, который то щелкал по спине, опадая, то дрожал, растягиваясь на вытянутых руках.
– Кушать подано! – донеслось из кухни.
Рябинин трусцой пробежал в ванную. Телу предстоял еще один праздник горячая вода. И тело праздновало вместе с душой, потому что, как известно, душа человека обитает в его же собственном теле…
Лида сидела за столом в своем любимом халате – зеленом, линялом, из мягкой фланели. Волосы, брошенные свободно, как им бросилось, закрывали всю спину и плечи. Казалось, Лида выглядывает из шалашика.
– А ведь я догадался, почему ты любишь этот халат, – сообщил он, приглаживая мокрый затылок.
– Почему же?
– Зеленое идет к твоим волосам. Ты, наверное, даже в авторучку набираешь зеленые чернила.
– А я догадалась, почему все тебя считают умным.
– Ну и почему? – теперь спросил он, зная, что его сейчас подденут.
– Ты очень долго думаешь. Этот халат пора уже выбрасывать.
– Кстати, долго думать – достоинство. Долгодумов значительно меньше, чем быстродумов.
Лида положила ему салат. Рябинин поддел бледный листик и вздохнул:
– Никто меня умным и не считает.
– И даже сам?
– Сам тем более.
– Отчего ж такое самоуничижение?
– Причин много…
– Например?
– Сегодня мне загадали загадку, а я не смог отгадать.
– Возьми отсрочку, – профессионально посоветовала Лида, которая благодаря его стараниям сносно разбиралась в уголовном процессе.
Рябинин улыбнулся, представляя загадку в процессуальном документе.
– Два раза вызывал одного свидетеля, и он все приходил навеселе. Пригрозил, что отправлю в вытрезвитель. Наконец явился трезвый, дал показания, подписал протокол и говорит: "Товарищ следователь, все вы спрашиваете… А если я вас спрошу?" Пожалуйста, отвечаю. Думал его интересует дело. А он решил проверить мои умственные способности. "Отгадайте загадку: висит груша – нельзя скушать".
– Как же ты не отгадал? Ведь лампочка!
У Лиды загорелись глаза. Она перестала есть и выпрямилась, забросив волосы назад, подальше с покатых плеч. Перед ним сидела девочка, готовая отгадывать загадки, прыгать через скакалочку и бегать взапуски. Наивная девочка, которой уже за тридцать. Которая полагает, что в прокуратуре загадывают детские загадки про лампочки. Рябинин смотрел на нее, позабыв про салат, и давил радость, которая показалась бы ей беспричинной и от которой он получал наслаждение, – она, слава богу, никогда не повзрослеет. Да и что такое женщина, как не девочка, которая стала женственной. В нем тоже сидел мальчишка, и Рябинин не знал, как это сказывается на его личности, – себя не видно. Но ему нравились люди, которые не запечатали своей детской души жизненным опытом. Душа не окно, быстро не разгерметизируешь.
– Не лампочка.
– "Висит груша – нельзя скушать" всегда была лампочкой.
– Нет, это тетя Груша повесилась.
Секунды три она смотрела на него приоткрыв рот. Потом засмеялась, и обрадованные волосы опять застелили плечи. Она их вновь отбросила, мгновенно перестав смеяться.
– Дурацкая загадка.
– Как раз для следователя, с трупом.
Рябинин принялся за чай – напиток номер один. Он мог пить его всегда и везде. Мог пить как вино, вместо вина, в веселой компании и уж тем более в одиночестве. Когда Лида на кухне заваривала чай, он из комнаты безошибочно выкрикивал ей сорт. Все хотел завести чайник в прокуратуре, да как-то стеснялся бегать со стаканами. А чай был бы ему полезнее отдыха. В столовском же буфете стоял импортный никелированный агрегат, пофыркивающий и погудывающий, – теперь все пили кофе. Без молока и сахара. Из маленьких чашечек. Смакуя.
– Еще налить? – спросила Лида, чуть тревожа голос: третий стакан.
– Конечно.
Чай для Рябинина был не просто напитком. Как многие городские жители, инстинктивно жаждущие связи с природой, он чувствовал ее даже в чае. Чай и есть частичка природы. Он пах травами, да и сам был обыкновенным сушеным листом. Стакан чая – его нужно пить только из стакана, – поставленный на солнце, солнцем же и вспыхнет, словно эта звезда плеснула в него свою огненную жидкость, потому что чай жил под солнцем и запас бушующего света не на одну заварку. Для чая не годились маленькие чашечки, вроде кофейных, его там не видно, да и не идет ему манерность, как, скажем, не идет писать на маленьких пачках членистоногие выражения "Росглавдиетчайпром". Нужно очень просто и очень кратко – "Чай". Только золотом. Казалось бы, не наше слово, а давно обрусело и стало своим, как "дом" или "хлеб". Есть длинный и нежный цветок "иван-чай". Но нет и не могло быть "иван-кофе" или "иван-какао".
– Еще? – удивилась Лида, удивляясь этому каждый вечер.
– Последнюю.
– Водянка будет. Может быть, теперь кофейку? – хитренько спросила она.
Если чай Рябинин считал самой природой, то кофе относил к продукту научно-технической революции, к ее издержкам. Когда он видел чашку темной дегтярной жидкости с ободком желтой пены, ему казалось, что ее зачерпнули из мутного городского ручья. Тут напечатанное на коробке слово "Ростовкофецикорпродукт" его не коробило. Он не верил любителям кофе, подозревая их в простой приверженности моде.
– Спасибо.
Рябинин поднялся и поцеловал Лиду.
– Что будешь делать? – спросила она.
– Прокурор дал небольшой матерьяльчик. Уж посмотрю сразу, чтобы завтра быть свободным.
– Небольшой? – Она прищурилась, и ее серые глаза потемнели: эти большие и небольшие матерьяльчики бывали почти каждый выходной.
– Крохотный, – заверил Рябинин и, чувствуя от чая некоторую тяжесть, прошел в комнату к своему огромному столу.
Ампирная старинная лампа сияла позолотой, как собор. Он сел в кресло и включил ее, хотя в комнате было еще светло, – для уюта. Желтый свет упал на крупно исписанные листки его статьи, а может быть, целой монографии, озаглавленной "Виновное поведение". Для кого писал, кому она нужна… Только для себя, с единственной целью – выговориться, отдать свои мысли бумаге, потому что они мешали, толкали на споры, которые никогда не приносили ему облегчения. Впрочем, статью можно предложить какому-нибудь юридическому журналу.
Он начал разгребать место…
Статью подсунул под папку с выписками и вырезками о достижениях криминалистической техники. Пачку журналов осторожно сдвинул вправо так, чтобы она вторым боком стиснула пачку книг. Пишущую машинку переставил на самый край. Дневник пока заткнул между кипой обвинительных заключений и куском лилового флюорита, который под абажурным светом казался черным. Свинцовый кастет, употребляемый как грузик, был отправлен в кучу, второй год растущую в том месте, где стол примыкал к стене: беглые записи, письма, брошюрки, конспекты, фотографии… Перед собой оставил только портрет Иринки, которая сейчас была у Лидиной мамы, – выпросила ее пожить в предшкольный год. И от этого у Рябинина частенько портилось настроение и ныло сердце.