Посидел Кашфулла, помолчал, потом сказал:
— Гайния-енге, Гульгайша, с важным делом, с большой просьбой пришел я к вам, — не зная, как сказать дальше, он замолчал. Хозяйки, старая и молодая, тоже смущенно молчали.
— Такая ли просьба, что нам под силу… — дрогнуло материнское сердце.
— Прежде спросить хочу, — тем же размеренным голосом продолжал Кашфулла, — есть ли у Гульгайши человек, с кем она обещанием связалась?
— Молодая ведь еще Гульгайша…
— Это знаю. Однако хочу ответ услышать, прежде чем просьбу свою скажу.
— Нет вроде. Только ведь нынче слабуда, так что молодых теперь не поймешь. Пусть Гульгайша сама скажет.
Девушка, не поднимая лица, лишь головой мотнула.
— Тогда, Гульгайша, прошу твоего согласия выйти за меня замуж, а твоего, Гайния-енге, благословения.
Мать с дочерью совсем растерялись. Какой бойкий сват, однако… Строгий, за дело взялся решительно. Только вошел, сердце матери и душа дочери, как было сказано, что-то почуяли, но такого натиска они не ожидали.
Гайния была женщина осмотрительная, за любое дело бралась с оглядкой. Однако теперь она раздерганные свои мысли в клубок смотала быстро.
— Слова твои не слова оказались, Кашфулла, а прямо угли горячие, сказала она. Хоть и без нужды, но пошла и добавила в самовар жару из печки. — Что ни скажу, все будто невпопад будет. Кто заполошно дело зачинал, говорят, от оплошки умрет. Подумать надо. С родней посоветоваться. Но коли речь зашла, скажу сразу: приданое у нас небогато. Мы нынче сватов еще не ждали.
Гульгайша еще больше съежилась, в тугой клубок свернулась. Нутро ли огнем схватило, холодом ли вдруг окатило — не понять.
Кашфулла, присевший на край хике, на нее не смотрит, только бросит порою взгляд. И с каждым взглядом все ближе становится ему Гульгайша.
— Я ведь, Гайния-енге, не приданое просить явился. Я Гульгайшу, коли ей по душе придусь, сватаю, — еще раз напомнил он.
Гайния — женщина умная, понимает, что у каждого времени своя премудрость, а времена теперь совсем другие. Была бы суть благая. Оттого себя по коленкам не била, не изумлялась, не причитала: «Астагафирулла![44] Вот так обычай — самому себе невесту сватать! Отродясь такого не видели! Что, уже сваты в округе перевелись?» Только сказала сухо:
— Приданое тоже не лишне, среди людей живем… — Взыграла вдруг бедняцкая гордость. — И мы, слава богу, на миру не последние.
— И все же слово Гульгайши хотелось бы услышать.
— Тебе она своего слова не скажет — мне скажет. Ут ром тебе передам.
Сват-жених улыбнулся скупо. Посмотреть, так и не взволнован, и не озабочен вовсе, с самым заурядным делом пришел, каких сорок на дню делают. И всегда так было, все в себе хранил Кашфулла, на свет не выплескивал.
— У мачехи благословение взял?
— До срока спрашивать не стал. Теперь возьму.
— Ну, бог даст, — завтра. На этом разговор закончим, чаю попьем.
Наутро события так и покатились, цепляясь, стукаясь друг о друга. Только солнце поднялось, из дома через улицу пришло согласие, тогда и мачехино благословение было получено. Вскоре, как еще с вечера договорились, на выпрошенном у отца тарантасе, запряженном собственным рыжим, со звездочкой жеребцом, подъехал Нурислам. Под зеленой дугой бубенчики заливаются, жеребец в оглоблях пляшет, к ушам у него расшитые платочки привязаны, красные ленты в гриву вплетены. А кучер в белой войлочной шляпе, синей рубахе, черном камзоле, весь из себя картинка. Бело-красно-зеленое же полотенце, которым он перепоясан, возвещает о том, что не простой он кучер, а дружка жениха. Одна осанка чего стоит, на козлах сидит — будто ловчий сокол на руке, сразу видно — в извоз ходил человек. В тарантасе высокая красная перина лежит, на ней — узорчатый ковер, одним концом на спину тарантаса наброшен, сзади свисает. А день-то, день какой! Самая блаженная пора бабьего лета. Земля — перстень золотой, а небо изумрудный его глазок. Чувствуя праздничный дух, конь Нурислама на месте играет, медный колокольчик под дугой подпрыгивает и звенит. На звон этот из всех домов высыпала ребятня. Над заборами, тынами, плетнями по обе стороны улицы высунулись головы зевак соседей.
Кашфулле стало неловко, все было не по нем — и разукрашенный жеребец, и колокольчик под дугой, и бело-красно-зеленый пояс Нурислама, и свисающий с тарантаса ковер, и высоко взбитая перина. Он было воспротивился: дескать, по-старому все это. Но дружка стоял твердо: