— Как, сразу? Впопыхах такое нельзя, ровесник. Сам знаешь, на то и жизнь… Безрассудства не вышло бы. Подумай хорошенько.
— Подумал уже. Новая жизнь начинается.
— Интерес-то останется в этой «новой жизни»? — спросил Адвокат.
— В стародавние времена отцы и деды наши и без хмельного находили интерес.
— Так в стародавние времена и новой жизни не было, — вдруг заупрямился Курбангали.
— Ты, Курбангали, как хочешь, я у тебя изо рта вырывать не могу, а сам я в память Кашфуллы решил так: до могилы ураза[56]. А дальше видно будет… То-то возле оврага у меня душа встрепенулась, рассудок ясным стал, выходит, знак был.
— Так ведь… так я же… разве поперек скажу? Только ведь всяко бывает. Порою и пригорюнишься. На то и жизнь.
— Нам, ровесник, давно уже пригорюниться пора. Когда одной ногой в могиле стоишь, веселиться как-то неприлично.
— Полно, старик, ты уж совсем… По живым заупокойную читаешь, вставила слово Баллыбанат.
Казалось, в одну минуту Нурислам стряхнул все печали.
— Айда, ровесник, в красный угол садись. Баллыбанат, — окликнул он скрывшуюся за занавеской жену. — Ставь самовар! Какие яства есть, виданные и невиданные, все перед гостем выставляй! Невиданное яство — это любезная твоя улыбка будет. У нас ведь как — даже когда с угощением скудно было, языком могли ублажить.
Самовар, уже загудевший тонко, с пола перелетел на стол, из-за занавески выплыла миска с дымящимся мясом, из шкафа появились баурсак, вываренный в сахаре красный творог, медовые пряники. На скатерти даже места не осталось.
Во главе стола сел Курбангали, рядом Нурислам, хозяйка спряталась за самоваром. Адвокат вспомнил свою Серебря-ночку и подосадовал. Будь она здесь, и самовар бы ярче блестел.
— Ну, приступайте же, — принялась угощать Баллыбанат.
— Немножечко потерпите, — хозяин встал, потер грудь. — Прежде чем коснуться пищи, вместо древней «бисмиллы» я вам песню спою.
— Вот так та-ак! — протянула хозяйка. — В детство впал, старик? Ни с того ни с сего среди белого дня песни распевать?
— Не в детство впал, а джигитский задор проснулся, старуха! Спою!
И он запел. Ни голоса, ни слуха, как знаем, у него не было. На взгорья не взлетал, излучин не огибал — кричал напрямую. Что ж нынче-то случилось с Нурисламом? Не крик пустой и сухой шел из его груди, а печаль-тоска пополам с задором. Немудреные слова, сочиненные им когда-то, в незнакомую мелодию обволок. Вот тебе и Враль! Коль от сердца плакать, говорят, из слепых глаз слеза покатится. И слова обрели тоже совсем иной смысл, ибо пел он их сейчас не ради потехи. Подумать, так ничего в этих словах потешного и нет.
Едва лишь красно солнышко взойдет, Со спелых яблок так и каплет мед. Ах, за твои объятья, недотрога, Готов бежать от черта и от бога! Баллыбанат, медовая моя!
— От черта и бога я сбежал, от той бы проклятой сбежать, — сказал, садясь, Нурислам.
— Есть на скатерти пища, не оставит и надежда, — сказала Баллыбанат, чтобы снять горечь от слов своего старика.
Но приступать к трапезе не спешили. Песня вдруг опечалила стариков. Душа у Курбангали мягкая, тут же переполнилась, и не себя он пожалел в эту минуту, а пожалел сей мир, тревожный и беспокойный, что останется, когда он отправится туда. Пока он жив, какая-никакая, но есть у мира подпорка. А вот потом как будет…
— Пища стынет, — забеспокоилась хозяйка.
— Пища есть — надо есть, приступай, Курбангали, — Нурислам повернул миску так, чтобы куски побольше и пожирнее оказались перед гостем.
Курбангали выбрал кусок поменьше. Ни в молодости, ни в старости он за большим куском не тянулся. И, хвала аллаху, коли год благополучный, голодным не оставался.
Нурислам от той, как говорил, окаянной бегал недолго. Но мартовские бураны все же проводил, по весне вдвоем с Курбангали поднялись на Девичью гору, разливом Демы полюбовались, на обратном пути вырыли с корнем два черемуховых деревца и посадили в ногах у Кашфуллы. Одно деревце засохло, другое принялось и той весной зацвело.
Тогда же, как побежали ручьи, случилось забавное происшествие. В один прекрасный день мельник Иргали, и так-то вечно ходивший навеселе, нагрузился больше обычного, и занесло его к тому самому Красному Яру. То ли оступился, то ли в голове помутилось — покатился вниз. Свалился и заснул среди белого дня. Проснулся — а в объятиях бутылка водки пригрелась, полнехонька и целехонька, запечатана честь честью. Тот сначала обрадовался, потом удивился и, наконец, смекнув, что тут не обошлось без нечистой силы, крепко струхнул. Все, пропала голова, не иначе как проделки шайтана! И без того мельник ночи напролет бредил, так скрипел зубами, словно мельничный жернов грыз. Отшвырнул бутылку подальше и на четвереньках выкарабкался наверх. Когда протрезвел, чтобы страхи разогнать и душу облегчить, стал рассказывать всем, что за событие невероятное произошло с ним. Никто, конечно, ему не поверил. Скажи мельник: «Я под Красным Яром сундук серебра-золота нашел», — кулушевцы бы обрадовались и изумились. Но поверить, что в овраге целая бутылка водки лежала, — таких простаков у нас нет. Но все же Иргали месяца полтора мимо лавки ходил — голову отворачивал, видеть ее, проклятую, не мог, правда, на большее его не хватило, шея устала.