Не один Шереметев, но многие так думали в тот день, расходясь по домам в немалом смятении…
ИЗ ОТВЕТОВ ЦАРЕВИЧА АЛЕКСЕЯ НА ДОПРОСЕ
«…О побеге моем с Кикиным были слова многажды, в разные времена и годы… что будет случиться в чужих краях, чтоб остаться там, где-нибудь, ни для чего иного, только пожить чтоб, отдалясь от всего, в покое… А когда я отъезжал в Карлсбад лечиться, говорил мне Кикин: „Когда-де ты вернешься, напиши отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, а между тем поедешь в Голландию…“ Еще мне Кикин говорил: „Будет-де отец кого пришлет тебя уговаривать, то не езди, он-де тебе голову отсечет публично…“»
ИЗ АРХИВА С. Д. ШЕРЕМЕТЕВА
«Вот как описывает современник Царевича Алексея Петровича в 1714 году:
„В эту зиму прибыл Царевич в Москву, тут я видел его в первый раз. У него была простая финская девушка любовницей. Мы (с генералом Брюсом) часто при нем находились, и он часто приходил к генералу; при нем были ничтожные, низменные, пошлые лица. Он держал себя очень неопрятно в одеяниях. Он был длинен и хорошего роста, лицо имел смуглое, черные волосы и глаза, серьезный вид и грубый голос. Он делал мне честь говорить со мною по-немецки, так как этот язык знал в совершенстве. Простой народ его обожал, но знатные его мало ценили, и он к ним не относился с почтением…“»
…Тревогой дышал московский воздух. Слухи ползли, один опаснее другого. Проникали они сквозь кремлевские стены, шли из Преображенского и, растекаясь по узким улочкам и переулкам, усиливались, как эхо в горах. Говорили, что царь Петр сильно кричал в Преображенском на царевича, а потом захворал; другие уверяли, что, напротив, болен царевич. Самые же ушлые дознались, что опять главные люди собираются в Кремле.
Именитые бояре, князья, сенаторы то и дело наведывались друг к другу, ожидая вестей. Правда, граф Шереметев был не из тех, кто мельтешится, стараясь что-то вызнать. Он неотлучно сидел дома, зная, что кто-нибудь заявится к нему.
Черные мысли будоражили, не оставляли, тащились за ним, словно тараканы по московским домам. Раньше, в походах, на неудобных постелях засыпал он, как убитый, теперь же подолгу лежал без сна. А сердце то припускало, как необъезженный конь, то замедляло ход, подобно ослу или черепахе.
И еще он обнаружил, что дом полон мышей. Как только гасли свечи, закрывали ставни – сразу: хру-хру-хру… Негромкие, даже нежные были те звуки, но они не давали спать; скреблись, шуршали, шебаршили, попискивали мыши, а за окном дул ветер, детскими голосами плакали кошки…
Стало ясно, что царь не удовольствуется отречением царевича, он ищет заговор, хочет найти всех виновников, учинить розыски… Неужто найдет и вправду заговорщиков и отречется от сына единородного?
Промаявшись ночь без сна, старый граф поднимался ни свет ни заря, когда еще спали слуги, и в халате или кафтане бродил по дому. В библиотеке перебирал немецкие, французские книги, читал Псалтырь или шел на конюшню. Там были лошади – отрада жизни его, он гладил их сытые бока, хлопал, кормил хлебом с солью – и каждая его узнавала, каждая нервно и трепетно косила в его сторону глазами. Заодно смотрел, какой конь «спотыкчив», какой «увальчив», а какого надобно продать. «Ах, цуги, цуги, верные други!» – прижимаясь щекой к лошадиной морде, шептал Шереметев.
Жена его Анна Петровна и теща Марья Ивановна замечали, что с хозяином творится что-то неладное.
– Каково чувствуешь себя, Борис Петрович? Отчего кручинуешься? – спрашивала жена.
– Кто близ трона, того всегда заботы гложут, – отвечал он.
– На душе-то тягость? – жена заглядывала в глаза.
– Будто камни лежат за пазухой…
– И-и-их… Батюшка! – вступала теща. – К чему печаловаться? Гляди-ко на небушко – солнце как на Масленую играет. – Одетая по старинной моде, в душегрейку и широкую юбку, она отыскала в юбке карман и вытащила табакерку: – На-ко, понюхай! Чихнешь от души – и все мысли дурные выскочат.
Тещу свою граф любил, однако пускаться в разговоры о том, что его угнетало, не собирался. Даже Аннушке – пусть она и ладна, и стройна, и умна, а он – старый медведь, – велел отправляться с детками к невестке погостить.
Граф любил одиночество, особенно ежели на душе лихо, и считал: породным, именитым не к лицу жаловаться. Хотелось ему знать, что в Кремле, в Лефортове творится, мог пойти туда в любой час – был в числе двух-трех человек, которым разрешалось без докладов входить к государю, – однако что-то удерживало его. Неужто Петр мог усомниться в приверженности его к Европе? Он еще за двадцать лет до Петра, живя в Киеве, имел склонность к иноземным нравам. Однако и народные обычаи ревностно хранил, знал и пел русские песни, завел свой хор из малороссиян. Что касается немцев в Москве, то без надобности не бывал в Немецкой слободе, но и московской грязи и бескультурья не терпел. Многих тогда удивляло его чисто выбритое лицо, иноземное платье. Вместе с тем вызывало уважение простое обращение, приветливость, манеры. Встретит офицера, с которым служил где-нибудь под Лесной, остановит карету, выйдет, немалое время проговорит, вспоминая минувшие дни, а то и зазовет к себе.