Мы бродили по деревне, грустным взглядом отмечая брошенные дома.
- Жаль тебе? - внезапно спросил Лёнька, остановившись у очередного оставленного домика с резными наличниками.
Конечно жаль. Так жаль, что слёзы на глаза наворачиваются. Это же детство моё, память. Родное и близкое. Исчезнет, а вместе с ним и половина меня испарится, рассыпется прахом.
- А мне нисколько, - неожиданно для меня сказал брат. Улыбнулся, запрокинул голову. - Мне пофиг. Понимаешь, пофиг?
Я вздрогнула. Мой Лёнька никогда не произносил грубых слов. Что изменило его?
- Понимаешь, Грушка, - начал объяснять он. - Я слишком много морочился по жизни. Всё время делал как положено, заставлял себя. Типа благородный и правильный. Потом подумал, а чего это я в самом деле? Зачем мучиться, если можно жить проще, расслабленней, делать только то, что хочется? Я тогда один рассказ Чехова прочитал и остался под большим впечатлением. Один герой. Он в общем-то отрицательным выведен, считал, что раз однажды всё исчезнет и в прах обратится, то и не стоит задумываться о своих поступках. То есть к чему жить праведно, если всё равно без следа исчезнешь и ты, и люди вокруг, и даже горы? Я ведь раньше никогда о таком не думал. А ведь и правда, к чему себя насиловать, если нигде не зачтётся? Только муки лишние.
Я почти вздохнула с облегчением. В непонятном и неприятном для меня монологе проскакивала манера моего брата, перечитавшего всю классику и говорившего порой слишком умно и литературно для нашего деревенского общества. Это действительно был он, мой Лёнька. Вот только одно меня смущало.
- Как же Бог? - спросила я. - Разве в него ты не веришь?
Лёнька рассмеялся:
- Грушка, да ведь ты сама неверующая! Старики голову задурили, запудрили. У всех кроме Середняка мысли вокруг церквей вертятся. Ты и привыкла, а в душе ведь не веришь, да?
- Не знаю, - честно ответила я. - Может, и не верю. Только грустно как-то, когда всё равно, холодно и тоскливо. Так до чего угодно дойти можно.
- Сестричка, ты не думай, я не отморозок какой-то: не грабил, не убивал, не насиловал. Не люблю видеть чужого горя. А в остальном... знаешь, я как уехал себе зарок дал: писать Груше раз в неделю открытку со стихами. Ей приятно и мне тренировка — ни дня без строчки. Точнее недели. Я сначала посылал, радовался, а потом так в тягость стало. Еле-еле из себя стихи вымучивал. Потом решил, зачем мучиться? И бросил неблагодарное дело. Да тебе и самой наверняка уже неинтересно стало, выросла.
Внутри у меня что-то сжалось, стало трудно дышать, глаза защипало. Идиот! Мы ведь тогда, когда перестали получать письма с открытками, решили, что случилось страшное. Бабушка Нина и вовсе довела себя до истерики, а ему, оказывается, просто надоело!
- Грушка, ты чего? - Лёнька дотронулся до моей руки. - Что случилось?
- Какая я тебе Грушка? - заорала я. - Ты бы меня ещё яблочком назвал!
Я вырвала руку и побежала прочь. Вот же подлец! Ещё смел приехать, пофигизм свой разбрасывать. Добежав до дома Харламовых, я остановилась. Чего реву как маленькая? Стыдно. В огороде перед Харламовским домом обрезал кусты Витька. Рядом крутился Данька.
- Это кто? - спросил подошедший Лёнька.
- Я больше не буду называть тебя Грушей, - тихо добавил он. - Не обижайся.
Если бы дело было только в Груше!
- Витька и Данька, - ответила я. - Кто же ещё?
- Данька вырос, - пригляделся брат. - А второй — не Витька.
- Как не Витька? - удивилась я. - Уши его!
- Пока меня не было, вас всех видно эпидемия накрыла — слепоты, глухоты и немочи, - парировал брат. - Не он это.
- Его мать узнала, - привела я последний довод.
- Да? - Лёнька нахмурился и закричал. - Привет, Харламов!
Витька повернулся, улыбнулся неуверенно и помахал рукой:
- Привет!
- Барашкина давно видел? - продолжал Лёнька. - Я ему звоню-звоню, а он трубку не берёт. Может, случилось чего?
- Не знаю, - пожал плечами Витька. - Может номер сменил.
- Может, - вздохнул брат.
- Что за Барашкин? - спросила я.
- Понятия не имею, - улыбнулся Лёнька.
Глава 16
Он пришёл сам. Вечером постучал в окошко терраски, подождал переминаясь с ноги на ногу, пока я выйду на крыльцо и сказал:
- Я не специально. Так получилось.
- Так ты не Витька? - спросила я.
Он покачал головой:
- Макс. Максим, то есть.
- Обман — всегда обман, - у калитки стоял Ленька, - во что его не ряди.
- Да говорю же: я не специально! - Макс вздохнул и опустился на лавочку. - Я расскажу, как было, а после, что хотите со мной, то и делайте!
Максу было восемь, когда его забрали у родителей и поместили в детский дом. Отец и мать в общем-то не были плохими людьми. Сына они, как умели, любили. Хотя и прикладывались порой к рюмке, но без фанатизма, в запои не уходили, в безудержное веселье не срывались.
Только была в них какая-то неприкаянность, неумение жить и разбираться в самых элементарных вопросах. Отец много лет жил без паспорта — потерял и не восстанавливал. Перебивался случайными заработками, и почти всегда его обманывали: платили меньше, а то и вовсе оставляли без зарплаты, выдумывая штрафы за порчу имущества и некачественную работу. Мать не справлялась с хозяйством: дома было грязно, холодно и голодно. Свет с газом давно отключили за неуплату. Макс ходил тощий, в рваной одежде и постоянно хотел есть.
В детском доме его поначалу навещали, обещали забрать. Но то ли душевных сил не хватило, то ли желания, а может любви оказалось недостаточно. Так или иначе, в течение полугода мать не сделала ни одного движения в сторону восстановления в родительских правах, а отец и вовсе не мог доказать своё отцовство. Времени на получение новых документов у него так и не нашлось.
В восемнадцать лет Макс вернулся в родительский дом. Мать, неухоженная и уже седая в свои неполные сорок лет женщина, его не узнала. Отец к тому времени умер, и новый сожитель матери набросился на вошедшего с кулаками: