- Мелкий ещё, ничего не запомнит, - засомневался Тошка.
- Здесь не запомнит, - Игорь Николаевич поднёс руку ко лбу, затем прижал её к сердцу. - А тут останется. Что-то непременно останется.
У старика повсюду жили знакомые. Он договорился о ночёвке, где-то снял комнаты. Удивительным образом в отсутствии интернета, имея в распоряжении лишь почту да плохую телефонную связь, идеально организовал поездку.
- Не плачьте обо мне, - произнёс, улыбаясь учитель. - Рано ещё плакать.
В то время меня часто одолевали мрачные мысли. Слова учителя ещё больше будоражили душу. Мне в мои неполные шестнадцать виделась порой во сне глубокая тёмная воронка. Сужаясь, она вела в чёрную бесконечность, и я падала вниз, скользя по спирали её гладких стен всё ниже и ниже. Что же там внизу?
Если бы Таня знала о моих снах, то непременно сказала бы, что упав до самого дна, я окажусь на другой стороне, светлой, радостной, полной новой жизни. Сама она жила надеждой на будущее: окончание школы, поступление в ВУЗ в крупном городе. Мир, большой и удивительный, распахнёт для неё объятия, вырвав из клетки однообразного деревенского существования.
Так говорила подруга одним ранним весенним утром. Сидевший рядом Тошка, задрав голову, мечтательно смотрел в небо.
- Я бы никуда не уехал, - сказал он. - Просто я очень хочу летать. Поступлю в лётное и «Здравствуй, небо!»
- Ты каким лётчиком хочешь стать? - спросила Таня. - Гражданским или военным?
- Конечно гражданским! Я войну ненавижу! Не хочу иметь с ней ничего общего!
- А если враг нападёт? - усмехнулся Генка. - В сторонке отсидишься?
- Переучиться несложно, - вздохнул Тошка. - Только лучше без этого. Зато ты отсидишься. В крайнем случае почту носить будешь, если к тому времени бумажные письма не отменят. Почтальон Печкин!
- Зря ты так! - возмутилась я. - Почтальону тоже непросто. Я знаю. У меня прадедушка в войну почту носил.
Мне вспомнилась тётя Маруся, сетра отца, жившая в деревне много лет назад. Где она теперь? Жива ли? Я помню её яркое цветастое платье, звонкий смех и кривой короткий зуб, торчащий из верхней десны. Не семечками ли она его стточила? По моим воспоминаниям тётя Марина грызла их всегда и везде. Впрочем, я мало что помню. Лишь один разговор навсегда отпечатался в моей памяти.
- Мой дедушка, стало быть твой прадед, - рассказывала тётя Маруся, - всю войну разносил почту. Сам он на фронт рвался, а его не брали. Куда, говорят, несёт тебя старый? Помирать скоро, а всё туда же — на фронт! Смеялись над ним. У него ещё левая нога плохо действовала. Был бы здоровый, а хромой не очень-то нужен.
В общем, смирился дед с судьбой. Лишь иногда ворчал, что дело его чересчур лёгкое, любая девчонка справится. Потом поменялось всё: начали приходить похоронки. Представь себе, Груня, каково это идти в дом тех, кого всю жизнь знаешь, с такими вестями. Ещё бывало приходишь, а там старуха безграмотная или полуслепая. «Прочти, милок», - просит. И улыбается. Он читает. Руки трясутся, голос дрожит, а старуха глухая к тому же. «Повтори, - говорит. - Не расслышала».
Он ведь и на сыновей похоронки получил. На двоих. Почти одновременно. Жене не показывал, до конца войны прятал. А в сорок пятом и правда — вернулся старший, это дедушка твой. Так что правильно сделал, не дал жене лишних слёз пролить. Но самому-то каково было несколько лет в сердце такое горе хранить! Может, потому и отказало сердце-то, не выдержало и раньше срока остановилось».
Этот разговор мне захотелось передать Генке, успокоить его, объяснить, пристыдить Тошку. Но Генка меня опередил, возмутившись:
- Хорошо вам! Город! Небо! А мне здесь гнить!
- Слушай, - не выдержала я. - Чего ты ноешь? Такое чувство, что тебе не одну руку оторвало, а обе заодно с ногами. И голову впридачу зацепило! Тебе что мешает жить как нормальные люди? Что ты ноешь всё время?
Генка покраснел от злости, открыл было рот, чтобы высказать всё, что он обо мне думает, но Таня обняла его за плечи:
- Грунь, ну ты что, - мягко сказала она. - Ему же тяжело. У него травма.
Мне показалось, что меня дурят. Двоих в живых нет, а этот по своей руке убивается! Жалко конечно, но сколько можно?
- Вот ты меня жалеешь, обнимаешь, - Генка уткнулся Тане в плечо. - А Груня меня ни капельки не любит, - добавил он тихо.
Опять двадцать пять! Любовь у него!
- Ген, - начала закипать я, - ещё раз мне про это скажешь...
- В самом деле, - вмешалась Таня, - других девушек что ли нет?
- Ну, если только ты, - усмехнулся Генка.
Подруга задумалась:
- Ну, да. Только я. Но в Васильевке-то есть и немало.
- Я, может, однолюб.
Я фыркнула, попытавшись вложить в этот звук как можно больше презрения, развернулась и отправилась к старикам. Там тоже оказалось неспокойно. В терраске на низеньком табурете сидел Старшой. Стучал кулаком по столу, бормотал невнятное.
- Не трожь его, - предупредил Середняк. - Перебесится.
- Чего говоришь-то, - всплеснула руками Нюта большая. - Горе у человека.
- Знаем мы его горе, - усмехнулся Середняк. - Я думал, он радоваться станет, а тут...
- Злой ты стал, нехорошие слова говоришь, - Младшой принялся креститься.
Тут Старшой не выдержал, стукнул со всей дури кулаком и послал всех по давно известному адресу, отчего Младшой стал креститься ещё быстрее и торопливо зашептал что-то, наверняка молитву. А я так и осталась стоять в недоумении, не понимая, что же всё-таки произошло.
А случилось вот что. То утро выдалось холодным, подёрнутым туманной дымкой. Соседняя половина улицы тонула в ней, словно в молоке. Старшой по обыкновению вышел на крыльцо и выкрикнул обычные свои слова приветствия соседке Марии Сергеевне. Ответом ему была тишина. И сколько не кричал Старшой, как не надрывал свой голос - не откликалась старуха. Недоброе что-то кольнуло в сердце, схватил старик стоявшую в сенях палку и, едва не свалившись с крыльца, побежал через дорогу.