Выбрать главу

10

Женя выдержала. Еще два очень долгих года она каждый день стояла на "аппелях", тащилась в каменоломню, долбила камни. Она вернулась в их старую команду давно, почти сразу после того, как забрали Марину. Тогда у Нади, и так страшно худой и слабой, стали еще и отекать ноги. По утрам она их еле втискивала в башмаки. И Женя попросила Бригитту, бригадиршу камеры одежды, чтобы вместо нее взяли Надю — камера одежды в самом лагере, не так далеко идти. Потом, когда Надю на селекции забрали, на ее место пошла Аня — она тоже обморозила пальцы ног. А Женя уже научилась, когда невыносимо холодно, думать о лете. Терпеть. Юля с Аней ее называли "железной". Оттого, что заставляла себя вечером отломить от порции хлеба крохотный кусочек, хотя бы на один укус, и оставить наутро. Засовывала его в свернутое под голову платье и даже во сне помнила, что он там лежит, оставленный на утро кусочек хлеба. Иногда — одно время каждую ночь — от этого просыпалась. Очень хотелось засунуть туда руку, вытащить его и положить в рот. Не проглотить, а держать во рту и чувствовать его вкус. Уговаривала себя, что уже, наверно, скоро утро. И все-таки удерживалась. Аня уверяла, что она себя зря изводит, совсем все равно — за один или за два раза съесть эту порцию. Самое плохое, что порция такая маленькая и что ненастоящий это хлеб, с отрубями. Но Женя оставляла. Почему-то была уверена, что иначе быстрее худеют. А она уже и так… Иногда даже тянуло проверить, как когда-то Вика, не похудела ли еще больше. Но сдерживалась. И на селекциях старалась стоять так, чтобы унтершарфюрер — после Лидиного побега прислали другого, очкастого, еще более злого — и те, которые отбирают, не почувствовали, что она боится. Старалась представлять себе, как завтра снова пойдет в каменоломню. А если приведут новеньких, предложит кому-нибудь работать внизу. Объяснит, почему сама работает там, а не наверху. Но потом, особенно после той селекции, на которой забрали Надю, и когда их, "старожилок", уже очень исхудавших, осталось совсем немного — все труднее становилось не показывать, что страшно. А фашисты еще больше зверели. Перед селекцией унтершарфюрер — оказывается, он каждый месяц подает начальству рапорт-проект, какие еще разновидности наказаний испытывать на "хефтлингах" — нарочно оставлял их без хлеба. Иногда даже несколько дней подряд. То есть мешок с нарезанными порциями хлеба приносили, ставили, как всегда, у двери. Унтершарфюрер давал команду строиться в очередь. Но тут начиналась отработка его очередного "метода". Самый обычный был такой. Старший конвоир долго и придирчиво проверял, конечно, "выравнивая строй" тумаками, точно ли все стоят в затылок друг другу. Потом унтершарфюрер выкрикивал: "Замереть! — и с секундомером в руках следил, сколько они так простоят. Если кто-нибудь, не выдержав, чуть пошевелится, он объявлял, что они не выстояли положенного времени, и начинал "опыт" с самого начала. "Положенное время" он каждый раз увеличивал. Иногда старший конвоир по его указанию чертил линию. Нарочно кривую. Унтершарфюрер давал команду строиться — быстро и строго вдоль линии. Теперь уже он сам хлестал за "кривое равнение". А хлеб, конечно, "за недисциплинированность" уносили обратно. И еще поручал старшему конвоиру после этого до полуночи "учить их дисциплине — строиться, шагать, ползать вокруг барака на четвереньках. Это было самое невыносимое. Они начинали задыхаться, особенно если конвоир быстро менял команды — ползком, бегом, опять ползком. Мгновеньями Женя чувствовала — сейчас повалится. Не может она больше. И ведь все равно на следующей селекции уже, наверно, заберут, зачем еще так мучиться. Но она это сразу обрывала. Нет, не упадет. Дотерпит до полуночи, должна дотерпеть. В полночь их отпустят. А унтершарфюрер и конвоиры потому так бесятся, что, наверно, опять плохи их делана фронте. Вымещают злость за поражение. И она не падала. Иногда даже хватало сил шепнуть ползшей рядом Юле: "Ничего… Это они за то, что… наши… их бьют…" Но вообще про дела на фронте узнавали редко — только когда в лагерь привозили новый транспорт и новенькие попадали в их барак. Или когда в камере одежды кто-нибудь находил в кармане газету и, якобы распрямляя ее, успевал прочесть, что еще фашисты оставили "для выравнивания линии фронта" или "по стратегическим соображениям". Но фронт все еще был далеко. А пока он приблизится… И даже если будет совсем близко… Однажды, когда они тащились из каменоломни и вдруг, услышав гул самолетов, радостно подняли головы, Бешеный заорал, что напрасно они ждут русских. Тут их никогда не будет. А если бы и посмели приблизиться, "вас, вшивых хефтлингов, успеем взорвать". И взорвут. Наверно, вместе с лагерем. Но все равно ждали, очень ждали. Иногда Женя даже видела на месте лагеря то, о чем когда-то говорила Марина — картофельное поле. Огромное, в бело-фиолетовом цвету. Только… Крематорий почему-то оставался. На самом краю поля. Даже дым из трубы шел. И тот же терпко-сладковатый его запах витал в воздухе. Но этого она никому не говорила, про крематорий. Только про картофельное поле — так же, как когда-то ей Марина. И не делилась тем, во что все еще старалась верить: может быть, Марина все-таки где-то есть? И когда к ним переводили кого-нибудь из других бараков, втайне от Юли и Ани расспрашивала. Не знают ли, не встречали ли. И сама высматривала. В каждой колонне, которую проводят мимо — хотя это все время одни и те же — в каждой, мимо которой сама проходит. И во время "аппелей" высматривала у других бараков — может быть, Марина все-таки где-то там… Эта вера осталась и после освобождения. Что их уже освободили, Женя сначала даже не поняла. Только удивилась, почему вдруг стало так шумно, почему все поспешно слезают с нар, бегут из барака. Она тоже сползла. Поплелась. Ее толкали, обгоняли. А во дворе… Ворота в соседний загон открыты! И из него в следующий — тоже. Женщины бегут, спешат, тащатся. Из всех бараков. Что-то кричат. И с вышек в них не стреляют. Там… там никого нет! Наконец разобрала, что кричат: "Русские пришли!" Теперь она тоже заспешила. Скорей! Пока не ворвались конвоиры! Но вдруг остановилась. Может быть, сейчас пробежит Марина? Если она была в тех, дальних бараках… Побрела обратно к своему бараку. Стояла там и смотрела на спешащих мимо. А со стороны главных ворот бежит солдат. Настоящий, свой солдат. В знакомой шинели, в шапке-ушанке со звездой. За ним еще два солдата. Женя хотела им крикнуть, но не могла… Высокая женщина, бежавшая с краю — слишком близко к ограде — распростерла руки, еще издали тянулась к ним, но, не добежав, упала. Солдат кинулся ее поднимать. Быстро снял с себя шинель и набросил на нее. Сюда спешили еще солдаты. Один пробежал совсем близко: — Помочь надо? Она только мотнула головой. Не надо. Она еще постоит. Подождет. Потом мимо нее уже плелись поодиночке. Кто сам тащился, кого солдаты вели под руки. Она смотрела на каждую. И на тех, кого солдаты проносили на носилках. Даже на мертвых… Когда стало темнеть и больше никого не вели, не проносили, зашла в барак. Совсем пустой. Только кое-где валялись брошенные в спешке так называемые одеяла. Она их снесла на самые первые от дверей нары. Легла и еще долго смотрела на дверь, хотя уже понимала: Марина не придет. Если бы на самом деле где-то была, пришла бы сразу… Пришла бы… Утром Женя проснулась от непривычной тишины. Не слышно гонга. Впереди никто не лежит. Сзади тоже никого… И она сразу вспомнила: пришли свои! Можно выйти отсюда! Быстро сползла. Заторопилась во двор. Лагерь, весь огромный лагерь — совсем пустой. Только длиннющие ряды бараков, распахнутые ворота из одной клетки в другую и насквозь пустые, больше неопасные вышки. Вдруг ее окликнули. За оградой у девятнадцатого барака стояла женщина и звала ее. По-немецки. По-польски. По-русски. Женя подошла к ограде. Женщина очень обрадовалась и стала объяснять, старательно выговаривая русские слова, но они получались похожими на немецкие, и Женя ее попросила говорить по-немецки, она поймет. Женщина объяснила, что пока тоже осталась здесь — некуда идти. Она из Берлина, а там еще наци. Как хорошо, что они будут вдвоем. Одной ночью было очень страшно. Ее зовут Лизелотте. Сейчас она перейдет в ее, Женин, барак. Только вернется за хлебом. Вчера ее подруги "организовали" в продуктовой камере мешок с нарезанными порциями хлеба. Много съели, взяли с собой. Но ей тоже оставили, там еще есть двадцать порций. И Лизелотте сразу пошла за ними. Женя даже не успела сказать, что она тут не останется. Мешок Лизелотте поставила возле самой двери, там, где всегда раздавали хлеб. Но теперь они его брали сами. Быстро прожевав одну порцию, совали руку за другой. И каждый раз Лизелотте повторяла, что они неправильно делают, нельзя есть сразу много, организм должен получать хлеб понемножку. Но остановиться они не могли. Лизелотте стала рассказывать о себе. Она — жена немецкого коммуниста. Когда гестаповцы пришли арестовать мужа, его не было. Один очень хороший человек предупредил его, и муж успел уйти, спрятат