Выбрать главу

Примеров проявления подобной конфронтации было множество. Иногда это были случайные встречи в публичных местах. Так, один бывший репрессированный упал замертво, столкнувшись лицом к лицу со своим бывшим следователем, зато другой в подобной ситуации увидел «страх смерти» уже в глазах своего мучителя. Неприятные встречи происходили в научных институтах и клубах, где «возвращенцы» неизбежно сталкивались с коллегами, которые, как они знали, приложили руку к их аресту и которые (во всяком случае, некоторые из них) теперь занимали руководящие посты. Реагировали все по-разному: один бывший зек плюнул в лицо доносчику, другой отказался пожать руку, третий сделал вид, что не узнал{74}.[17]

Нельзя не обратить внимания ещё на одно важное социальное последствие «великого возвращения». Даже в условиях жесткой, карательной цензуры жизненные испытания такой глубины и значимости неизбежно должны были найти художественное воплощение. Стихийное просачивание так называемой «лагерной темы» из недр советского общества сначала в неофициальную, а затем и в официальную культуру было одним из важных процессов, характеризующих хрущёвскую оттепель. Изучаемая сегодня гораздо шире, чем в конце 1970-х — начале 1980-х годов, когда я впервые познакомился с ней в Москве, гулаговская культура охватила самые разные области, от языка, музыки и литературы до живописи и скульптуры.

Зеки, возвращавшиеся из «малой зоны», как они её называли, в «большую зону» советского общества, несли с собой особый жаргон, принятый в Гулаге, но запрещённый к употреблению в публичной речи при Сталине. Некоторых моих знакомых коробила его грубость и очевидная романтизация блатного мира, но при этом я слышал, как эти выражения проскакивали в речи многих москвичей, особенно интеллектуалов и молодых людей. (Вскоре появились и словари этого языка.){75}. Распространению гулаговской лексики способствовали также песни, исполняемые популярными бардами, в том числе сыновьями жертв Булатом Окуджавой и Юлием Кимом. (Кстати, одно музыкальное возвращение — саксофониста Рознера — имело официальный эффект: «Реабилитируем саксофоны», — заверил Рознера министр культуры в 1953 году.){76}.

Визуальное искусство, в отличие от языка и музыки, было менее портативным, а значит, его проще было запретить. Но, судя по тому, что я сам видел и слышал, уже в те годы немалое количество картин, графики и даже скульптур на тему Гулага можно было увидеть на закрытых выставках в квартирах, студиях или, как в одном случае, на лужайке перед домом зека,

оставшегося жить в Сибири{77}. В техническом и жанровом отношении эти работы — практически все они были выполнены самими бывшими зеками — отличались значительным разнообразием: от больших масляных холстов, изображающих аресты и жизнь и смерть в лагерях, до мелких карандашных зарисовок истязаний нагих женщин-заключённых. О существовании подобного искусства в определённых кругах было известно уже на рубеже 1960–70-х годов, однако первые публичные выставки, состоявшиеся в конце 1980-х годов, стали сенсацией{78}.

Одновременно свои переживания бывшие зеки начали излагать в прозе и поэзии. В основной своей массе эта литература оставалась частью андеграундной, или «катакомбной», культуры до времён Горбачёва — но не вся{79}. Небольшой ручеёк произведений на гулаговскую тему, центральное место в котором занимал «Один день» Солженицына, просочился в официальную печать уже вскоре после знаменитой речи Хрущёва 1956 года — задолго до того потока, который хлынул после его же антисталинистских разоблачений конца 1961 года. К середине 1960-х годов лагерная литература выросла в особый, мощный жанр, ставивший ребром нелегкие вопросы о прошлом и настоящем страны — о её «страшной и кровоточащей ране», как признала даже советская правительственная газета{80}.

Ни одно из этих социальных явлений, имевших место после 1953 года, не может быть понято в отрыве от того, что по-прежнему являлось жестко-репрессивной политической системой. Чтобы иметь более заметное влияние на общество, эти процессы должны были быть инициированы на самом верху. В то же время, социально-культурное измерение возвращения жертв сталинизма было таково, что оно создавало давление «на нижних этажах», которое требовало от «верхних этажей» реакции более радикальной, чем просто замечания Хрущёва на закрытом собрании партийной элиты. А когда в начале 1960-х годов такая реакция последовала, этот «гул подземных пластов» оказался важным фактором в развернувшейся политической борьбе, определившим не только её причину, но и глубину противоречий между сторонами{81}.

вернуться

17

По сведениям историка Виктора Данилова, не меньше десяти бывших репрессированных вернулись на работу в Институт истории СССР Академии наук (Kritika. Spring 2008. P. 355). Одной из них была дочь Бухарина Светлана Гурвич, которая рассказывала мне, что «далеко не все» коллеги приветствовали «возвращенцев» так же тепло, как Данилов.