Обе задачи выходили за рамки традиционных для западной советологии того времени тем исследования. Большинство авторов, твёрдо придерживаясь «тоталитарной» модели, по-прежнему рассматривали советскую политическую систему в отрыве как от истории, так и от общества, считали её не подверженной влиянию последних и, значит, неизменной по существу{2}. Воздействие, которое оказали в 1950–60-е годы гулаговские «возвращенцы», заставляло взглянуть на дело иначе. Их судьбы были центральным фактором глубоко историзированной политики того периода, когда споры о прошлом стали неотъемлемой частью борьбы за власть и выбор политических решений среди верхушки партийного руководства. В то же время, личные потребности такого большого числа освобожденных узников и их семей создавали не только низовую социальную базу для дальнейшей десталинизации сверху, но и условия для проверки способности системы к изменению. (Уже тогда, до того как это стало распространенным методом в западной советологии, я пытался соединить социальную и политическую историю.){3}.
Но где мне было взять информацию для такой сугубо эмпирической работы? Почти никакой литературы по этой теме не существовало; лучшие западные книги о терроре, в первую очередь, книга Конквеста, концентрировали внимание на процессе репрессий, а не на судьбах репрессированных{4}. В самом же Советском Союзе — стране с безраздельно царящей цензурой, закрытыми архивами, запуганными жертвами и негативно настроенным официальным мнением — существовало только одно, и то довольно фрагментарное, исследование: краткое изложение нескольких постгулаговских судеб в конце третьего тома романа Александра Солженицына «Архипелаг Гулаг», который был издан на Западе в 1970-е годы{5}.
Это означало, что я должен был опираться преимущественно на первичные источники. За границей был опубликован ряд бесцензурных воспоминаний бывших гулаговцев, но они имели ограниченную ценность. Большинство из них относилось к периоду до 1953 года и принадлежало перу репатриированных иностранцев, чей последующий опыт не был типичен для бывших советских узников или мало что говорил о жизни после Гулага{6}. Были, однако, ещё два источника информации, оба советские и важные, до сих пор мало используемые западными исследователями.
Первый — внушительная по объёму литература на «лагерную тему», в том числе художественные произведения, опубликованные в период относительного цензурного послабления хрущёвской «оттепели». Ошибочно полагают, будто таких текстов даже в то время было мало — в литературе, мол, лишь один солженицынский «Один день Ивана Денисовича» — или что они не заслуживают внимания по причине своей «советскости»{7}.[2] Многочисленные заметки и наблюдения о сталинском терроре, включая воспоминания выживших узников Гулага, были опубликованы в официальной печати, причём не только московской. С подсказки «возвращенцев», я обнаружил залежи информации в журналах, издаваемых в отдалённых советских регионах (Сибирь, Казахстан), где была высока концентрация лагерного и ссыльного населения, значительная часть которого там и осела после освобождения. Доставать такие журналы, как «Сибирские огни», «Байкал», «Простор», «Ангара», «Урал», «Север», «Полярная звезда», «На рубеже» и «Дальний Восток», было нелегко, но результат с лихвой окупал затраченные усилия[3].
Другой письменный советский источник был полностью неподцензурным и включал в себя растущий пласт литературных сочинений, ходящих по рукам в машинописном виде (самиздат) или тайком вывезенных за границу и изданных там (тамиздат). К 1970-м годам все эти проявления неофициальной гласности: истории, мемуары, современные политические и социальные комментарии, документы, художественные произведения и прочее, — должны были стать обязательным чтением для большинства советологов, как они стали для меня[4]. Ведь в центре этой литературы была эпоха террора — темы, реалии и сами авторы — бывшие зеки.
Больше всего, однако, я опирался на личные свидетельства сталинских жертв, с которыми меня сводила судьба. Поначалу я знакомился с ними через семью Бухарина, но очень скоро у меня появились в Москве ещё три уникальных канала знакомств. Два из них — историки-диссиденты, с которыми у меня на долгие годы установились тесные личные и профессиональные отношения: Рой Медведев, чей отец погиб в лагере, и Антон Антонов-Овсеенко, потерявший обоих родителей в годы террора и сам отсидевший 13 лет в Гулаге{8}. Пользовавшиеся уважением и доверием многих бывших репрессированных, Рой и Антон уговорили некоторых из них помочь мне.
2
Варлам Шаламов, возможно, величайший из лагерных писателей, был против такого пренебрежительного подхода к другим авторам. См. его письмо Солженицыну: Независимая газета. 1998. 9 апреля.
3
Некоторые из них я читал в Ленинской библиотеке в Москве, другие — в американских университетских библиотеках.
4
Радио «Свобода» в Мюнхене составляло непрерывно пополняемый каталог — «Архив самиздата».