Выбрать главу

Министру двора далеко не всё было известно: о переворотах и их истинных причинах и действующих лицах старательно умалчивалось. К тому же Адлерберг предпочитал французский язык всем остальным, в том числе и русскому. По сей причине история Людовика XVI и Марии Антуанетты, короля и королевы Франции, была ему известна куда лучше, нежели история царствования Анны Иоанновны или Елизаветы Петровны. И он предпочёл отмолчаться.

Малый выход, состоявшийся после подписания исторической бумаги, был скомкан. Вопреки обыкновению дворцовые анфилады были немноголюдны. Присутствовали в основном члены кабинета министров, придворные чины, коих было достаточно много, юные отроки Пажеского корпуса, назначенные в дежурство и нёсшие по обязанности шлейф императрицы да прислуживавшие статс-дамам. Генерал-адъютанты все были налицо, однако гвардейское офицерство представлено немногочисленными преображенцами. Остальные несли вахту за стенами дворца.

Государь и государыня шествовали по живому коридору, отвечая наклонением головы на подобострастные поклоны. Александр был рассеян. Обычно он отмечал особыми знаками внимания — кивками, улыбкою, взмахом руки тех, кто был ему особенно приятен. На этот раз он отвечал на поклоны как автомат, глаза же его отсутствовали.

Это было замечено. И истолковано всяк по своему. Говорили, что государь недоволен манифестом, что предстоят новые отставки, на коих настаивают новоявленные фавориты, что опасаются возмущения армии, крепостных, что казна истощена, хотя какая же это неожиданность... Наконец, что государь поссорился со своей очередной пассией. Кто она? Называли разных, ибо Александр был весьма кавалерственным мужчиной и не признавал отказа. Да и как можно было отказать государю, чья мужская стать вызывала восхищение всех женщин, сколько их было и в Зимнем, и в Царском Селе, и в Ливадии. Стоило ему, как говорится, положить глаз на хорошенькую женщину, не исключая фрейлин государыни, были ли они свободны или замужем, как она отдавалась ему не только без ропота, но как бы свершая государственное дело, подвиг во имя благополучия Его величества. Сама Мария Александровна, женщина умная и трезвомыслящая, смотрела на кратковременные проказы своего царственного супруга как на нечто само собою разумеющееся. А к тем своим фрейлинам, кои не устояли пред чарами государя, относилась по-прежнему благосклонно. Так бывало при всех дворах, не исключая даже и самых пуританских, так, стало быть, должно быть и при российском дворе. От неё же не убудет. И чрево её ещё воспроизведёт некоторое число великих князей и княжён, ибо государь знает свой супружеский, он же и государственный долг и не вправе от него отказаться.

У Александра же было иное на уме — сейчас, среди всего этого внешне подобострастных и внешне преданных людей. Кто из них? Кто?

Он стал пристально вглядываться в лица тех, кто мог. Они ловили его взгляд с привычной искательностью плохих актёров и актёрок. И притворная улыбка соскальзывала с лиц.

Кто?

Смешанный запах пудры, духов и пота — этот привычный придворный настой — казался особенно густым. «Если бы не высоченные потолки дворцовых зал, можно было бы задохнуться», — мимолётно подумалось Александру. Потели от долгого ожидания, от подобострастия, потели графы и князья, особенно остро источали запах подмышки молодых фрейлин. Он как-то в шутку сказал императрице, что надобно водить их скопом в баню и хлестать берёзовыми вениками, как прутьями, дабы вбить-вколотить привычку подмываться в местах особенно интимных. Она согласилась без улыбки — и государь и государыня тогда ещё были заодно и чувствовали едино.

Шествовали прямиком в придворную церковь. Там пахло по-другому — ладаном и хвоей, сладковатым освежительным духом восковых свечей, лампадным елеем.

Хор грянул: «Слава, слава, слава!», и государь невольно поморщился. Он не был богомолен, принимая обряд как необходимость, и внешне был неуязвим. Порою, правда, на него находило молитвенное усердие и тогда сердцем прикипал к Николаю Угоднику Божию, Чудотворцу Мирликийскому. Казалось, молитва снимала душевную тяжесть, приносила ощущение прихлынувшей, осенявшей благодати.

— О благочестивейшем, самодержавнейшем, великом Государе нашем императоре Александре Николаевиче всея России, и о супруге его, благочестивейшей Государыне императрице Марии Александровне, и о наследнике его благоверном государе, цесаревиче и великом князе Николае Александровиче...

Возглашение привычно ловил слух, но отторгало сознание. Всё было знакомо, затвержено, слышано-переслышано. Скулы сводила зевота, тотчас подавляемая. Господи, на что уходит время в те поры, когда оно наступает со всех сторон и неведомо что может обрушить каждый час. Что час — каждую минуту!

Александр покосился на супругу. Благочестивейшая сжимала в руках неведомо откуда взявшуюся свечу, глаза были опущены долу, за нею закаменели два пажа, ухватившие концы ниспадавшего шлейфа. Всё творилось с обычной благопристойностью.

   — Велий еси Господи, и чудна дела твоя, и ни едино же слово довольно будет к пению чудес твоих! — возглашал протоиерей.

Были слова привычные, но время от времени иссекали они умиление из глубин души и тогда хотелось затвердить их и повторять.

   — Премудрости вонмем! — басил дьякон.

   — Вонмем, — машинально повторил Александр, неслышно шевеля губами. — Осени и просвети. Открой козни злоумышляющих противников моих, сокруши их, о Господи, сил.

Неожиданно вспомнился покойный отец. О, он не знал сомнений и колебаний. Не ведал и страха ни перед людьми, ни пред Богом. Он бы обнаружил и сокрушил. Досталось бы и ему за попустительство противящимся, за мягкотелость и либеральничание, наконец за слишком поспешное реформаторство.

Николай Павлович не стеснялся ни в выражениях, ни в рукоприкладстве, которое называл несколько кощунственно — рукоприложением. У наследника цесаревича Александра частенько горели щёки — от отцовского рукоприложения. Обида накипала. Особенно тогда, когда пощёчины отвешивались прилюдно. Отец не щадил самолюбия наследника, ему просто было чуждо понятие самолюбия у кого бы то ни было.

Он, Александр, так не мог, не умел. Наука царствования не укрепляла его. Ему, к примеру, нравился — страшно сказать — Герцен с здравомыслием из далека. Он охотно бы следовал его советам, ибо находил их дельными и справедливыми. Он не видел в нём врага, Боже упаси! Но всё-таки не решался признаться в этом. Разве что самым доверенным — их было раз-два и обчёлся.

«Дайте землю крестьянам, — призывал его Герцен ещё шесть лет тому назад, почти тотчас по воцарении, когда повсеместно ожили надежды на новое царствование после тьмы николаевщины, — она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братий... Торопитесь! Спасите крестьянина от будущих злодейств, спасите его от крови, которую он должен будет пролить!»

В нём жил этот призыв, он внял ему. Но ежели бы лондонский затворник знал, каковы препоны, сооружённые теми, кто был в силе — крепостниками, сонмом крепостников! Александр Николаевич с трудом продирался сквозь них. Он не мог единолично приступить к столь важной, даже великой реформе, которая призвана изменить лик России.

Он повелел доставлять себе всё, что исходит от Герцена — нумера «Колокола», прокламации и листовки, находил многое разумным, справедливым, талантливым. Он находил время листать не чуждый крамолы «Современник», где подвизался оппозиционер Чернышевский, этот трубадур парламентаризма, который в российском варианте именовался соборностью. И натолкнулся в нём на такие строки, в некотором роде польстившие ему: «История России с настоящего года столь же различна от всего предшествовавшего, как различна была её история со времён Петра от прежних времён. Новая жизнь, теперь для нас начинающаяся, будет настолько же прекраснее, благоустроеннее, блистательнее и счастливее прежней, насколько сто пятьдесят последних лет были выше XVII столетия в России... Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчивает Александра II счастием, каким не был увенчан ещё никто из государей Европы, счастием — одному начать и совершить освобождение своих подданных».