И опять раздались крики ура, и поднялся чудовищный гвалт, который потом, когда моряки с хохотом и возгласами взялись за предложенное угощение, только возрастал.
Я, уставший и отяжелевший, как не помню когда ещё, опустился на песок, хотя, надо сознаться, я ощущал непривычное, странное, но изумительное тепло в груди. Подумать только, есть люди, которые, находясь в здравом уме и, во всяком случае не запуганные до смерти и не пьяные в стельку, желают Джону Сильверу долгого бытия, — именно того, чего он больше всего сам себе желал всю свою жизнь! Мне следовало бы, конечно, подумал я, найти этого матроса, который считает, что ему известно, кто я такой, отрубить ему голову и напугать других, чтобы они молчали. Но, стыдно сказать, я не мог. Моё время прошло, независимо от того, желают ли мне долголетней жизни или нет. Кому нужно увозить с собой для виселицы то, что я теперь из себя представляю — дряхлые останки? Я сейчас даже муху не поймаю. Я отметил, что пиршество шло полным ходом и без моего участия. Я, конечно, выпил, но немного, и не был пьян, как могло показаться. Матросы один за другим подходили ко мне и дружески беседовали со мной, благодарили за то за се, но я не помню, что отвечал. Я видел бывалого моряка, плясавшего на столе, двух других, игравших в кости; Снельгрейва, погружённого в разговор с Джеком; моряка, на коленях которого смеялась туземка; я заметил другую чёрно-белую пару, ускользнувшую в кусты, как они думали, тайком; бедолагу, блевавшего себе на ноги; ещё одного, сбросившего одёжку и кинувшегося в воду. Всё шло своим чередом, как бывало всегда. Во всяком случае, думал я, именно это и стоит вспоминать из событий жизни, подобной моей. В сумерках я попрощался со Снельгрейвом, искренне радуясь, хотелось бы думать, по поводу того, что я повстречал его, и сожалея, полагаю, по поводу того, что никогда больше не увижу ни его, ни кого другого, похожего на него. И опять я не задал ему тот единственный вопрос, который весь день вертелся у меня на языке: знает ли он, кто я; были ли моряки, провозглашавшие здравицу в мою честь и кричавшие ура, уверены в том, что я — это я. Ведь как раз тут, если уж на то пошло, заключалось различие между мною и таким тираном, как капитан Уилкинсон. Для Уилкинсона здравица, провозглашённая экипажем, была глумлением, позором, наказанием. А для меня она стала доказательством того, что я как-никак жил, и совсем не напрасно. Раньше мне хватало одной мысли о виселице.
Дохромав до своего жилища, я присел на минутку, чтобы посмотреть вниз на костёр и тени людей вокруг. Я устал и телом и душой, но всё же был доволен. Фактически мало осталось того, ради чего стоит жить, насколько я понимал. Прощальные слова я произнёс, и мои воспоминания начали иссякать, они больше не казались неисчерпаемыми. Я видел, что конец спокойными шагами приближается, и я приветствовал его. Единственное, чего я желал, — собственной рукой поставить точку. Я слишком привык сам распоряжаться своей жизнью.
32
Несколько дней тому назад на рассвете корабль «Очарование Бристоля» выбрал якоря, поднял паруса и медленно заскользил к выходу из залива Рантер, взяв курс на другой край света, к честной и порядочной жизни. В подзорную трубу я видел руки, махавшие в мою сторону, — это моряки подавали с корабля прощальные знаки, хотя никто их об этом не просил. На юте я увидел Снельгрейва, который, после того как распоряжения о манёврах были выполнены и курс взят, повернулся и стал смотреть вверх, на меня, в сторону моего форта. Возможно, я принимал желаемое за действительное и это была лишь игра моего воображения, но в тот миг я верил, чёрт меня подери, что весь мир, если потребуемся, может научиться любить Джона Сильвера, восхищаться им и уважать, как хорошего и свободного собрата, каким он представал в свои лучшие минуты, когда на него находил такой стих.
На этом паруснике плывёт порядочный человек, думал я, наблюдая, как корабль покачивается на мёртвой зыби в открытом море. Я стоял, пока паруса не потеряли своих очертаний в сером тумане, который отныне ограничивал моё жизненное пространство. Я стоял, не думая ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем, если таковое вообще мне суждено иметь. Внутреннее чувство говорило мне, что корабль — это последнее чудо цивилизации, которое мне привелось видеть, и я верил этому чувству. Капитан Снельгрейв и его команда чествовали меня, сами того не подозревая, перед моим последним плаванием. Джону Сильверу предстоит лишиться оснастки и быть списанным навечно, так обстояли дела. Много раз в своей жизни я водил смерть за нос, но настал день, когда моих талантов, даже самых разнообразных, оказалось недостаточно.
Позади меня лежало зеркало и подарок Снельгрейва. Я пока не дотронулся ни до того ни до другого. Наверняка найдётся на это время, как всегда бывает у людей в таком почтенном возрасте. А если будет поздно, я и не замечу и не огорчусь.
Итак, я сидел здесь тихо и спокойно, как мне казалось, попрощавшись, наблюдая за тем, как парусник Снельгрейва и его первоклассный экипаж, состоящий из опытных покорителей морских просторов, исчезают из моего смутного сознания. Вот и всё, подумал я. Ещё несколько слов о Джоне Сильвере, и всё, точка. Что ещё такой, как я, мог требовать от жизни сей?
Какая всё-таки глупость? Зачем мне сейчас тишина и покой, если я никогда не нуждался в этом раньше?
Если бы я мог, я бы, наверно, рвал на себе волосы и призывал дьявола, как Льюис, когда он влез на грот-мачту и оттуда, выдирая пучки волос с головы, бросал их в море, надеясь, что злые силы нашлют на нас ветер. Или, как старый бард у косы Висельника, забывший все свои тысячелетние истории и лишивший себя за это жизни.
Но я не могу даже рвать на себе волосы. Ибо этого добра у меня осталось совсем немного, что я и обнаружил, посмотрев на себя в зеркало. Я увидел свою жалкую рожу блёкло-жёлтого цвета, с впалыми щеками и тусклым взглядом. Это в порядке вещей, подумал я. Я же не ожидал увидеть больше, чем лицо живого трупа, и поэтому не был разочарован своим видом. Так что нечего ныть по этому поводу.
Но потом я открыл подарок Снельгрейва, которым я должен был бы особенно заинтересоваться. Заинтересоваться! Скорее лишиться разума, здравого смысла и сознания! Ибо что увидели мои слезящиеся близорукие глаза! Сочинение, написанное рукой Джима Хокинса, отпечатанное, переплетённое и без сомнения предназначенное для продажи, готовое к тому, что каждый может захапать его и делать с ним всё, что захочет. Там, на титульном листе, чёрным по белому было написано имя Джима Хокинса, того Джима, который помешал мне получить мою законную долю из сокровищ Флинта, принадлежавших Флинту не более, чем кому-то другому. Хокинс назвал своё произведение «Остров Сокровищ», будто когда-нибудь существовал остров с подобным именем!
Я раскрыл книгу с самыми дурными предчувствиями. И что же я сразу увидел? Проклятую карту Флинта, которая чуть не стоила мне жизни и стала причиной гибели многих других. А потом? Потом Билли Бонса, этого негодяя. И затем? Затем Долговязого Джона Сильвера, с прозвищем и всеми подробностями. Всё об Окороке, страница за страницей. Я читал и читал — так я не читал раньше ни одну книгу, испытывая все чувства, какие только есть у человека. Вот и ещё один Джон Сильвер, живой, без сомнений. Ещё один Джон Сильвер, к которому можно питать отвращение или, наоборот, уважать, как посмотреть. Покойник, которого надо выбросить за борт.
Не знаю, сколько раз я перечитал сочинение Хокинса. Оно меня захватило, связало по рукам и ногам, я перестал разумно мыслить. Я забыл, что это я, что слова взяты из моих уст, что кто-то копался в моей жизни, не спросив меня. Да, признаюсь, я смеялся и плакал из-за каждого пустяка, впитывал в себя слова до последней капли и пьянел. Этот молокосос умеет писать и рассказывать так, что, читая его забываешь, кто ты есть и где находишься.
Но затем я очнулся, взял себя в руки и увидел самого себя в высохшем жёлтом лице. От такого похмелья остался во рту странный привкус. Голова так трещала, что я в конце концов вообще перестал соображать. Зато я воистину познал: я ещё жив.