За спинами пирующих мелькали слуги, бесшумные и темные, как тени. Сами собой возникали и исчезали чеканные блюда с мясом, овечьим сыром, жареной птицей, свежими и вялеными фруктами.
Вот Кидолу выпрямился, шевельнул бровями. К нему мгновенно подплыли и замерли на руках коленопреклоненных виночерпиев четыре больших подноса с чашами. Старик окинул их любовным взглядом. На лице его появилась мечтательная улыбка.
— Да, нет в мире ничего прекраснее, чем такой удар меча, после которого твой противник сидит в седле, как и сидел, но уже без головы… Мне было немногим больше, чем ему сейчас, — он указал на Модэ, — когда я таким вот ударом добыл голову лэуфаньского военачальника и сделал из нее свою первую чашу. Вот она!
Кидолу поднял чашу, оправленную черненым серебром.
— А эта, — взял он в руки другую, — самая почетная. Она из черепа отца хуннского князя Гийюя. Он тоже был западный чжуки, а уж разбойник такой, что сыну далеко до него… Смотрите, оправа золотая — князь должен чтить высокое происхождение другого князя… Если брат мой, шаньюй Тумань, захочет нынче подарить мне новую чашу и преступит пограничные межи, то череп его сына, сидящего здесь, конечно же будет оправлен в золото и вдобавок украшен дорогими самоцветами, ибо он не просто князь, а наследник шаньюя!
Выслушав толмача, чужеземцы с любопытством посмотрели на юного заложника. Кидолу повернулся к Модэ и протянул ему золотую чашу:
— Я хочу, чтобы сегодня ты пил из нее!
Модэ принял, отпил и все с тем же безразличным видом продолжал слушать горделивые речи вождя юэчжей, но в затылке вдруг появилось такое ощущение, будто приставили холодное лезвие меча. Зачем старик позвал его? Может, хунны совершили-таки набег?
О чем-то говорили гости, улыбаясь и часто прикладывая руки к груди, и толмач, склонившись к уху князя, вполголоса переводил их слова. Кидолу, пригасив веками острый блеск глаз, слушал, одобрительно кивал. Когда толмач умолк, он повернулся к Модэ:
— Сын мой, узнал я, что в сердце твоем поселилась тоска по дому. Это опечалило меня. Но, возможно, тебе станет легче, если ты увидишь лица своих земляков, сын мой?
Кидолу повел рукой в глубину юрты. Драгоценные камни его многочисленных перстней замерцали вспышками зеленых, голубых и фиолетовых огней, словно предвещая нечто столь же яркое, радостное и искрящееся.
Подле стоявшего там низкого столика сейчас же выросли двое прислужников, помедлили и движением, преисполненным таинственного значения, сдернули с него шелковое покрывало. На сидящих мертвыми полузакрытыми глазами уставились шесть оскаленных голов в пятнах запекшейся крови.
Некоторое время царило потрясенное молчание, потом чужеземные гости зашептались, поглядывая то и дело на сына шаньюя. А тот вдруг встал, подошел к столику. Нагнувшись, некоторое время рассматривал отрубленные головы, затем выпрямился и исподлобья глянул на Кидолу.
— Благодарю, князь, мне стало легче, — медленно проговорил он. — Только почему они смеются?
Толмач машинально перевел, хотя делать этого, видимо, не следовало. Все, кто был в юрте, замерли — действительно, в смертном оскале, в криво застывших черных губах и веках они разглядели язвительные улыбки.
Кидолу резко махнул рукой, — столик накрыли шелком, подняли и вынесли из юрты.
— Я получил их в подарок от вождя одного племени, признающего наше старшинство, — князь небрежно шевельнул пальцами, и перстни угрюмо полыхнули алым. — Но он не знал, что мне нужны черепа знатных людей. Конечно, и эти пригодятся — я велю их хорошо выварить, сделать подобающую оправу и награжу отличившихся воинов.
Он улыбнулся гостям, злобно глянул на Модэ и крикнул:
— Эй, позовите молоденьких наложниц — пусть они услаждают наш взор и слух!..
Поздно ночью, когда хмельные чужеземцы, раскланиваясь и благодаря, уходили к себе, Кидолу остановил Модэ и, толкнув к нему одну из танцовщиц, криво усмехнулся:
— Она пойдет с тобой, дабы сегодняшняя твоя радость была полной, сын мой!..
…Он, кажется, начинал постигать, что должен чувствовать в тисках облавы зверь, который до последнего момента таится в кустах и вдруг, не вынеся ужаса ожидания, сам бросается под разящие стрелы охотников, хотя загонщики уже миновали его и опасности почти уже нет. Но — странное дело, — чувствуя это, он, лежа в плотной темноте, слыша и не слыша дыхание спящей рядом юной наложницы, думал почему-то о звездах, видных в дымке юрты. Старики говорят, что это — костры предков, горящие в далеких, никому не доступных кочевьях. Тогда один из этих крохотных мерцающих огоньков — конечно же — костер его матери. Она сидит у огня, как сиживала когда-то, живя здесь, на земле, и — кто знает? — быть может, поджидает его, своего единственного сына. Ждать ей остается уже мало. В тот миг, когда, падая, прошелестит над его головой меч палача, он окажется на небесном коне и помчится к юрте матери, сядет с ней у огня и, глядя сверху на землю, расскажет ей о предательстве отца, о страшном Сотэ, который, видимо, и отравил ее, о маленьком толстобрюхом сыне Мидаг, которому всегда доставалось все самое лучшее, о добром Бальгуре и заложничестве у юэчжей…
Вдруг снова донесся тот переливчатый заунывный вой, который Модэ слышал вечером, идя к Кидолу. По телу пробежал озноб — ему показалось, что это дух матери скитается в ночной степи, заранее оплакивая своего сына…
Перед рассветом он впал в ту болезненную дрему измученного человека, которая бывает порой более чуткой, чем бодрствование. Очнулся он даже не от звука, а от ощущения, что из темноты на него устремлен чей-то взгляд. Модэ не сделал ни одного движения и дышал по-прежнему сонно. Только рука его, крадучись, вползла за пазуху и легла на рукоять припрятанного там ножа. Но, видимо, тот, кто смотрел из темноты, обладал зрением ночной птицы.
— Сын Туманя! — прошелестело в юрте. — Хунны вторглись в Юэчжи. На вершинах гор уже зажигаются сторожевые огни… Вестники скачут к Кидалу, утром они будут здесь. Тогда ты умрешь.
— Кто ты? — прошептал Модэ.
— Я хочу тебе добра, — был ответ. — Идем со мной. Стража мертва…
Модэ вдруг поверил. Оделся, стараясь не разбудить наложницу, вынул нож и с опаской двинулся к выходу. Полог юрты перед ним сдвинулся как бы сам по себе. Неясная тень на миг заслонила приоткрывшийся тусклый проем. Модэ скользнул за ней.
— Идем скорей, — незнакомец тронул его за рукав. — Там стоят лошади, лучшие из табуна Кидолу…
— Подожди…
Модэ повел вокруг глазами и разглядел на земле, чуть в сторонке, неясно чернеющее пятно — одного из двух ночных стражников. Он приблизился к трупу и снял с него меч, лук и колчан со стрелами.
Отойдя на десять шагов, Модэ снова задержал своего таинственного спасителя, опустился на одно колено и изготовил лук. Ждать пришлось совсем недолго. Что-то шевельнулось у только что оставленной Модэ юрты, потом прочь от нее, смутно белея в темноте, заскользила тоненькая женская фигурка, — в спешке она как была обнаженной, так и выбежала наружу… Сухо щелкнула тетива, раздался негромкий всхлип, белая фигурка споткнулась и упала.
— У тебя острый ум и верная рука, — похвалил незнакомец. — Но поспешим же, мы должны успеть перехватить смотрителя ближайшей башни, пока он не зажег огонь. Иначе за нами еще до света начнется охота!..
Однако перехватить смотрителя не удалось. Когда после бешеной скачки по ночной степи и крутого подъема наконец-то достигли они плоской вершины горы, на тяжелой угрюмой башне уже занимался огонь. Ни души не было на пустынной голой высоте — должно быть, смотритель, сделав свое дело, почему-то поспешил исчезнуть.
Сухое дерево, обильно пропитанное жиром, разгоралось стремительно. Хвостатое дымное пламя прыгало в вышине, словно силилось оторваться и улететь к звездным кострам предков. А в глубине ночи горели, перемигивались огни на других вершинах, редкой цепью уходили куда-то вдаль, тускнея, уменьшаясь, превращаясь в красные точки. И перед Модэ, глядящим на эту огненную цепь, пылающую в черной пустоте, с потрясающей ясностью возникло вдруг видение: с вершины на вершину огромными бесшумными скачками несется сквозь кромешную ночь косматый язык пламени — и конь, и всадник одновременно. Это — его смерть, принявшая облик огня, от которого загораются на горах камни. Вот она опускается сюда, на эту башню, и с нее, подняв пылающий меч, совершает последний, но уже запоздалый бросок — прямо в ставку Кидолу, на опустевшую юрту заложника…