На пороге появилась миссис Смит. Она была бледна, лицо ее и глаза выражали утомление после бессонной ночи. За ней вошел в комнату незнакомый мне молодой человек со стетоскопом и молоточком в руках. По всему видно было, что это доктор. Миссис Смит, поздоровавшись со мной кивком головы, устало опустилась в кресло у стола и отхлебнула несколько глотков черного кофе из чашки, стоящей рядом. Не смотря на меня, она заговорила:
– Мадам Гаро очень редко читала газету; вчера как на грех ей попался этот ужасный лист с некрологом. Она громко вскрикнула и, как подкошенная, свалилась на пол. Страшная бледность разлилась по ее лицу. Дыхание остановилось. Мы не могли прослушать сердце. Все наши домашние меры не оказывали никакой помощи. Пока приехал доктор из Женского сеттльмента, вдруг произошла внезапная перемена: страшнее возбуждение, сопровождаемое судорогами во всем теле, конвульсиями. Лицо потемнело, во рту клокотала пена с кровью. Она успокоилась только после того, как доктор впрыснул ей под кожу какое-то лекарство.
Я не мог выносить больше этот рассказ и с нетерпением обратился к спокойно стоявшему посредине комнаты доктору:
– Скажите, доктор, скажите, что с мадам Гаро? Каково ее положение? Можно ли надеяться на благополучный исход?
– То, что я увидел, приехав сюда, – отвечал доктор, – вполне подтверждает рассказ миссис Смит. По характеру этот припадок можно было счесть за припадок падучей: та же пена изо рта, то же прикусывание языка, то же сведение глаз.
Меня возмущал этот молодой эскулап, так подробно описывающий все симптомы болезни, как будто он не видел, как горел я нетерпением узнать самое главное.
– Но это был припадок истерии, мы называем – большой истерии. Теперь он прошел, больная находится под наркозом. При ее нервной конституции можно ожидать, что потрясение окажет на организм сильное влияние. Можно надеяться, однако, что исход будет благоприятный; но, во всяком случае, она может долго болеть.
Врачебный язык я находил мало отличающимся в этой стране от того, который я слышал раньше во Франции. Явная неуверенность сквозила в словах доктора и возбуждала во мне самые темные подозрения. Я высказал свою мысль вслух:
– Можете ли вы поручиться за ее жизнь?
– Я уже сказал вам все, что я имею право сказать на основании науки, сухо ответил доктор.
Он вежливо раскланялся с миссис Смит и со мной и удалился большими шагами с высоко поднятой головой и сознанием своего достоинства.
Я пробыл до вечера в этой комнате с потухшим камином, полный тоски и печали.
Вечером приехала сестра милосердия, молоденькая особа, одетая по-мужски, и тотчас же приступила к своим обязанностям, имея точные инструкции от доктора.
Я должен был отправляться с автомобилем, привезшим сестру. Ни в каком случае я не мог не явиться завтра на службу, не возбудив нареканий со стороны Куинслея. С другой стороны, мое присутствие здесь было излишним, так как помощь и уход за больной были хорошо организованы.
Обратный путь до Женского сеттльмента и оттуда вместе с Мартини до Колонии был совершен без каких-либо приключений. В немногих словах я ознакомил своего друга с положением мадам Гаро, и мы ехали все время молча, предаваясь своим собственным мыслям.
Через несколько дней мадам Гаро была перевезена на аэроплане в Колонию, на квартиру супругов Фишер. Состояние здоровья ее оказалось более серьезным, чем предполагал вначале доктор.
В большой квартире Фишера нашлась прекрасная уединенная комната, которая была отведена для больной. Около нее бессменно дежурили сестры милосердия, а мадам Фишер проявляла самое искреннее, сердечное участие. Профессора медицинской школы, проживающие в Колонии, посещали ее и не раз составляли консилиум. Мадам Гаро все время находилась под наркозом. В те минуты, когда он начинал ослабевать, она проявляла явные признаки буйного помешательства. Она страшно исхудала, несмотря на питание с помощью внутренних инъекций.
После последнего консилиума профессора применили новый метод лечения впрыскивание в кровь какого-то вещества, добываемого из мозговой ткани зародыша.
Как ужасно тянулись эти бесконечные дни, темные, однообразные, полные тоски, отчаяния, невыносимой скорби!
Наконец, однажды утром мадам Гаро впервые открыла глаза, но сознание еще не возвращалось к ней. Бессмысленный взгляд не останавливался ни на чем. Скоро она впала в тихий сон. С этого дня началось постепенное, медленное улучшение.
Профессора на мой вопрос ответили словами, полными уверенности. Я облегченно вздохнул. Я чувствовал себя так, как будто я сам пережил тяжелую болезнь.
Я не заметил, как наступило лето. Блестящая зеленая листва покрывала деревья. Откосы гор зеленели от свежей, густой травы.
Все свободные минуты я проводил теперь в саду в уединении, в полной тиши.
Однажды на повороте аллеи я увидел Петровского. Он шел ко мне, уже издали помахивая шляпой.
– Вот что, я пришел за вами, чтобы пригласить к себе в инкубаторий и развлечь вас интересным зрелищем. Сегодня роды десяти тысяч детей. Это не шутка. Завтра еще десять тысяч и так далее. Мы открываем сезон.
Он вытер пот с лица и, усевшись рядом со мной на скамейку, обмахивался шляпой.
– Еще так рано, а солнце уже печет.
– Я хотел этот праздничный день провести дома, – отвечал я нерешительно.
– Вы не должны отказываться, – настаивал Петровский. – Ваши друзья передавали мне, что вы стали вести замкнутый образ жизни, нервы ваши очень поизмотались. Если я пришел за вами, то я сделал это после консультации с Фишером, Мартини и Карно. Итак, едем. – Он посмотрел на часы. – Через десять минут отходит тюб, мы можем еще поспеть.
Я более не противился.
С пересадкой в Главном городе, через каких-нибудь двадцать-тридцать минут, мы совершили наш путь.
Когда мы вошли в подвальный этаж инкубатория, в котором я был уже раньше, мы были встречены Кю, помощником Петровского. Он крепко пожал мне руку.
– Очень рад, что вы приехали. Можем начинать? – Голос у Кю был веселый, приподнятый. Вопрос относился к Петровскому.
Лицо Петровского преобразилось. На нем выражалась особая мягкость и возбужденность.
– Сколько раз мы присутствуем при одном и том же явлении и не можем к нему привыкнуть… Мы переживаем подъем. Я уверен, что и вы заразитесь нашим чувством.
Двери открыли, и мы вошли в длинный зал со стеклянными ящиками. Теперь здесь горел яркий свет. Все помещение было наполнено людьми, одетыми во все белое, с белыми шапочками на головах. Во всю длину зала были расставлены узкие столы, покрытые простынями, с небольшими ванночками около каждого. Из труб, подведенных к каждой ванночке, журча, лились струи воды. На нижних полках столиков стопками было сложено белье. Кю при нашем входе скомандовал:
– Начинайте!
То, что я увидел, навсегда запечатлелось в моей памяти. Люди в белых халатах были не кто иные, как акушерки или, вернее, акушеры. Но обязанности их были здесь совершенно другие, чем на всей остальной нашей планете.
Каждый из них подходил к стеклянному ящику, отделял белую замазку вокруг крышки и снимал ее. Потом запускал руку в жидкость, наполняющую ящик, и, схватив ребенка, плавающего там, за ножки, извлекал его. Подручный быстрым движением перевязывал натянутую пуповину и отстригал ее специальными ножницами.
Ребенок встряхивался головкой вниз, ему протирался ротик, давалось несколько шлепков, и вдруг он начинал дико кричать, дергать руками и ногами, и кожа его становилась красной.
Зал наполнился криком сотен и тысяч новорожденных. Что это был за рев! Я думаю, что ни один из наших европейских акушеров не слышал ничего подобного.
Детей между тем отмывали в ванночках от смазки, покрывающей их тело, надевали белье и прятали в теплые конверты, после чего укладывали на площадку тележки, которая увозила их через дальние двери.
Работа шла быстро и четко. Из ящиков появлялись все новые и новые экземпляры. В воздухе стоял все тот же резкий, непрерывный крик сотен детских голосов.