– Нам, кажется, сегодня не дадут пообедать. Алло, кто говорит?.. А, мистер Кю… Я слушаю… Что такое?.. Говорите яснее… Не может быть! Когда же это случилось?.. Черт знает что такое!.. Какая же причина?.. Я не хочу верить. Очень жаль, очень жаль… Вы говорите, послезавтра похороны… Вот совпадение: вместе с похоронами Куинслея. Ах, вот как это произошло… Значит, по получении известия о смерти Вильяма… Да, да, понимаю… Рассказывайте… Это ужасно… Завтра будет оповещение… Благодарю вас… Мы были с покойным большими друзьями.
Во время этого разговора я сидел как на иголках. Конечно, я сразу же догадался, что речь идет о Петровском. Боже мой, какая быстрая развязка! Несчастный был сильно потрясен, но я никогда не мог думать, что он кончит таким образом.
Чартней стоял передо мной.
– Ну, вот вам еще одно событие: Петровский покончил с собой, пропустив через себя мощный разряд электричества. Тело его обуглилось, как после удара молнии. Бедняга грустил последние дни. Под влиянием волнения он не сдерживал своего пристрастия к алкоголю. Вчера вечером и сегодня утром он был в невменяемом состоянии. На увещания Кю не отвечал. По получении известия о смерти Куинслея Старшего он зашел к себе в кабинет и написал там письмо, адресованное Максу. Потом он прошел на станцию, где и убил себя.
– Мне жаль его, – произнес я в ответ, – это был добрый, честный человек. Мадам Гаро будет очень огорчена.
– Да, хороший, но слабовольный человек, – сказал Чартней. – Славянская натура, не умеющая постоять за себя.
Я рассказал о нашей вчерашней встрече с Петровским и выразил сожаление, что я и мои друзья не отнеслись к нему теплее.
– Мы могли бы взять его к себе, и наше общество, семейный уют Фишера, может быть, отвлекли бы его от мрачных мыслей.
– От судьбы не уйдешь, – заключил Чартней.
Двадцатого июня были похороны Вильяма Куинслея. Гроб с телом усопшего был перенесен из дворца в мавзолей и поставлен рядом с гробом его брата Джека.
Тесно стоящие жители оставили только узкую дорогу, по которой следовало траурное шествие. Черные и белые флаги развевались повсюду. Глубокое молчание этих сотен тысяч людей производило особое впечатление. Хрустальный гроб несли на высоких носилках не менее ста человек. Все наиболее видные лица из иностранцев и из местных жителей принимали участие в этом шествии.
Конечно, и я не мог уклониться от этого печального долга. Лица всех присутствующих выражали скорбь и горе. Истинное чувство, вызываемое этим событием, усугублялось депрессией под влиянием внушения.
За два дня до похорон и три дня после них я не видел ни одной улыбки и не слышал ни одного веселого возгласа. Такая массовая печаль могла довести нервного человека до самоубийства.
Макс Куинслей, бледный и холодный, как всегда, шел впереди гроба, окруженный членами правительства и их заместителями, высоко держа голову и устремив глаза вперед.
В эти же самые минуты все жители страны, не имевшие возможности присутствовать на похоронах, видели все происходящее на матовых стеклянных экранах так же ясно, как мы, участники похоронной процессии. Казалось, вся страна испытывала одни и те же чувства.
У мавзолея были произнесены речи, причем внушители передавали их повсюду. Я не любитель официального красноречия, и поэтому не буду передавать их. В общем, ничего не было сказано нового, чего бы я не знал раньше.
Когда гроб был водружен на постамент, высоко над головами присутствующих, мы все, согласно ритуалу, должны были проститься с покойником. Фигура и лицо его были хорошо видны через прозрачные стенки гроба.
Макс Куинслей поднялся на ступеньки лестницы и поднял кверху свою вытянутую руку. Все последовали его примеру. Только через минуту руки медленно опустились вниз. Так повторялось трижды.
Все начали расходиться. Тут только я увидел у подножия лестницы, на которой стоял Макс, даму, одетую в черное платье, и молодого человека лет двадцати, высокого, стройного и удивительно похожего на Куинслея. Это был его младший сын; рядом с ним была его мачеха, которую я видел недавно, в начале маневров. У выхода из мавзолея стояла колонна автомобилей. Мартини, вынырнувший из толпы, осведомил меня, что они приготовлены для тех, кто собирается на похороны Петровского.
Я, Карно, Мартини и Фишер отправились вместе. Небольшая квартира Петровского не могла вместить всех желающих отдать последний долг покойному. Куинслей считал нужным выполнить эту формальность. Он приехал вместе с Крэгом и проследовал внутрь квартиры. Мы с трудом туда протиснулись.
Скромный черный гроб стоял на столе в столовой, где когда-то мы пировали с хозяином, теперь уже покончившим все счеты с жизнью. Гражданский обряд представлял из себя в миниатюре то, что мы только что видели у мавзолея. Те же речи, то же прощание с поднятием рук. Потом на сцену вышел знакомый уже нам аббат. В комнате остались только друзья и близкие усопшего. После короткой мессы гроб был поставлен на автомобиль, который должен был отвезти его на кладбище близ Американского сеттльмента.
Аббат, сняв свое священническое одеяние, вышел к подъезду и, пожимая нам руки, сказал:
– Я один провожу его до места вечного упокоения. Он будет спать на пригорке, под высокими буками, рядом с горным потоком, шум которого смешивается с шелестом листьев. Соседями его будут избранные ученые.
День двойных похорон закончился проливным тропическим дождем, и мы принуждены были просидеть весь вечер под крышей гостеприимного дома Фишера.
Положение мадам Гаро узаконилось. Ей прислали карточки, по которым она могла получать все необходимое из складов и распределительных пунктов. Сегодня ей принесли из управления Колонии уведомление, что ей отводится квартира в доме по соседству с Фишерами. Мы решили отпраздновать этот переезд и устроить новоселье. Я особенно был рад этой мысли, так как Анжелика все последние дни была очень грустна. Самоубийство Петровского, хотя она и мало знала его, произвело на нее большое впечатление.
В день новоселья красивые комнаты новой квартиры были засыпаны цветами. Гостей съехалось много. Кроме нас, были супруги Тардье, миссис Смит, Чартней, профессора, лечившие во время болезни Анжелику, и знакомые девицы из Американского сеттльмента.
Сервировка стола, как у всех иностранцев, проживающих в Долине, была изящна, а угощенье разнообразно.
Когда гости разошлись, Анжелика горячо прижалась ко мне и шептала, что она будет счастлива, когда мы будем жить вдвоем.
Она уже давно просила меня обучить ее летать. Аппарат и летательный костюм она уже получила. Боязнь за ее здоровье заставила меня оттягивать начало этих уроков.
В этот вечер я не мог устоять перед ее просьбой и дал слово завтра же приступить к полетам.
Такой способной ученицы я никогда не видал. Она предалась этому спорту со всем увлечением, на которое была способна ее страстная натура, и тут только я понял, как глупо я поступил, что не принялся за эти уроки раньше. Настроение ее резко изменилось. Я никогда не видел ее такой пленительно оживленной и веселой. Она щебетала, как птица. Мы улетали далеко в поле и носились там подобно двум мотылькам, то кружась в воздухе, то поднимаясь высоко кверху, чтобы, планируя, спуститься вниз, на лужайку среди душистых полевых цветов. Мы перекликались с ней короткими, звучными словами, мы призывали друг друга, выкликая всевозможные, придуманные нами любовные прозвища.
Однажды мы отдыхали на утесе у проезжей дороги. Лицо Анжелики раскраснелось, глаза блестели от удовольствия и восторга.
– Я птица! – воскликнула она. – То, что когда-то я чувствовала, когда летала во сне, не может сравниться с действительностью. Опьяняющее чувство легкости и свободы!
– Мы птицы, – подтвердил я. – Как я был бы счастлив, если бы мы могли улететь отсюда, подобно диким лебедям и журавлям, стаи которых проносятся весной и осенью над Долиной.
– Мы улетим, я не знаю – как, но мы улетим, – отвечала она с такой уверенностью в голосе, что я готов был верить в ее пророчество. – Милый, мы улетим!
И она обвила меня руками и прижалась крепко ко мне.