Я упал и, наверное, от болевого шока потерял сознание. Когда очнулся, кругом было темно и стояла такая тишина, будто войны нет и в помине. Приподнялся на руках и сел. Резкая боль в ноге, будто острым ножом полоснула по сердцу. Понял, что ранен, пощупал ногу, но тут же отдернул руку: ватные брюки были мокры и липки.
Эх, Марка! Вот когда обуял меня страх перед неминуемой смертью. Сердце сдавила страшная тоска, а в голове вертелась только одна мысль: «Неужели больше не увижу свою Капку и Леночку?» Я был готов и умереть, только увидев дорогих мне жену и дочку.
Взял себя в руки. Решил наложить повязку на рану и ползти. Сунув руку в карман шинели, не нашел там санитарного пакета. Вспомнил, что отдал его истекающему кровью парнишке еще на Волхове. Снова надо мной нависла неизбежность смерти — теперь уж от потери крови. Силы оставляли меня. Вдруг увидел, что справа ко мне двигается какая-то темная фигура. Я похолодел: «Немец или свой?» Превозмогая острую боль, дотянулся до своего нагана, который, видно, выронил в момент падения, и стал напряженно ждать. «Если немец, — буду стрелять в него, а потом выстрелю в себя», — решил я, не отрывая глаз от приближающейся человеческой фигуры. Потом до моих ушей донеслось негромкое: «Товарищ лейтенант, вы ранены?»
Вне себя от радости ответил: «Давай, друг, скорее!» Мы начали перевязывать. Неожиданно над нами зависла осветительная ракета и раздалась очередь из автомата. Мы легли, притаившись на снегу. Очутившись снова в темноте, спаситель перевязал мою ногу, обвязал солдатским ремнем вокруг спины и, выведя концы ремня из-под плеч, поволок меня, как мешок картошки, по снегу. Я помогал ему, упираясь и отталкиваясь здоровой ногой.
Еще дважды немец освещал нас ракетами и обстреливал из автоматов, пока солдат не спустил меня осторожно с бугра в ложбинку. Тут к нему на помощь подошли и взялись за ремень начальник особого отдела моего батальона, Николай и еще кто-то. Мне стало хорошо — появилась надежда остаться живым и, быть может, увидеть жену и дочь.
Ну, а что было дальше со мной, дорогой Марка, ты узнаешь из следующего письма.
Здравствуй, Марка!
Посылаю тебе последнюю часть моей повести. Прошлое письмо я закончил тем, как меня, тяжелораненого, тащили по снегу все дальше и дальше от линии огня. Тащили долго. Когда меня приволокли на исходные позиции, откуда мы начали наступление, было уже светло.
Я услышал голоса: «Скорее! Скорее!» Меня потащили быстрее и не так осторожно, как прежде, в результате голова моя уткнулась в кусты, а мои спасители не заметили этого и все пытались сдвинуть с места. Несмотря на трагичность положения, от сознания, что я жив и буду жить, я не разозлился, а рассмеялся и только крикнул: «Ребята! Что ж вы делаете!?» Мне казалось, я говорил громко, но на мой крик ко мне низко наклонился начальник особого отдела и спросил: «Лейтенант, ты что хочешь сказать?»
Доставили меня в батальонный санвзвод в бессознательном состоянии. Очнулся, когда санитары оттирали меня спиртом от обморожения. Потом мне дали рюмку спирта для внутреннего согрева. Военврач Г. Казачок спросила о моем самочувствии и занялась раненным в живот. Им оказался мой комбат, старший лейтенант Емельянов. После обработки ран меня и Емельянова отправили на подводе, укрыв тепло полушубками, в медсанбат.
Подводу сопровождал мой первый помощник, молоденький белокурый младший лейтенант, перед самой войной окончивший пехотное училище. Ему было не более 20 лет. Всю дорогу бедняга плакал, боясь не довезти нас живыми. Он то и дело растирал нам побелевшие от мороза щеки и носы, поминутно укрывал, подбивая под бока и ноги полушубки. Особое беспокойство ему доставлял комбат, который так и не приходил в себя. Он кричал, просил пить, метался, размахивал руками, часто удары попадали мне в лицо. Можно понять, что выстрадал бедняга, мой помощник, пока не сдал нас врачам санбата.
Было, вероятно, около трех-четырех часов дня. С подводы нас сняли и на носилках внесли в жаркую избу, сплошь заставленную такими же носилками с ранеными. Меня уложили на пол возле окна. Врач осмотрел мою ногу и велел пошевелить пальцами. Потом попросил меня подождать, так как в первую очередь хирургическая помощь нужна раненным в голову и живот. Я сказал, что чувствую себя хорошо, и меня оставили в покое.
До полуночи я уступал свою очередь неоднократно, показывая врачу, как шевелятся пальцы на раненой ноге. Положили меня на операционный стол последним. Я лежал нагим. Вся комната была завешена простынями, шумел примус. Мне было так хорошо после всего пережитого за эти сутки, что не мог не улыбаться. За все время пребывания на фронте при сорокаградусном морозе, в лесу, в снегу, я ни разу не был в тепле, под крышей. Меня спросили, отчего мне так весело, и я сказал: «У вас так тепло и уютно, а я так намерзся…» Врачи ухмыльнулись: «Уютно?!» Они смертельно устали от непрерывной изнурительной работы, но, чуть отдохнув, принялись за меня. На нос и рот положили мокрую марлю, покропили из пузырька, по-видимому, эфиром. Голова тотчас закружилась, и операционный стол закачался, точно я лежал в лодке. Очнулся снова на носилках, на полу. Одет был во все теплое. Правая нога от самого тазобедренного сустава была зажата шинами. Правая рука, вернее, вся кисть правой руки, забинтована до локтя. «Вы долго не просыпались после наркоза, — сказала мне сестра, подходя с чайником и со шприцем. — Мы уже стали за вас беспокоиться». Она напоила меня чаем и сделала противостолбнячный укол. Я спросил ее: «Сестрица! Почему у меня забинтована рука?» — «У вас, к сожалению, обморожение третьей степени всей кисти. Пришлось наложить повязку. Это поможет… А комбат ваш скончался…»