Конечно, Марка, за тридцать четыре года детали нашего разговора могли забыться, но общий смысл был именно таков.
После обеда меня и многих других раненых перенесли в автобусы и привезли в госпиталь г. Боровичи. Своего помощника я больше не встречал.
Госпиталь в Боровичах оставил самые мрачные воспоминания. Мы долго лежали на носилках в огромном пустынном вестибюле. Наконец пришли заспанные санитары и всех понесли в здание. Меня поместили в бывшую ванную или туалетную комнату. Вскоре я почувствовал, что мне на переносицу капает с потолка вода. Закрыл лицо рукой. Капли начали долбить по руке. Нервы напряглись до предела, казалось, еще немного этой японской пытки, и я сойду с ума. Начал звать кого-нибудь из медперсонала, но прошло довольно много времени, пока меня услышали и поместили на полу в огромном зале. Я понимал, что не имею никаких преимуществ перед другими ранеными, но, взбудораженный борьбой с каплями воды, потребовал немедленной врачебной помощи. Мне измерили температуру — 38,5 градусов — и тут же унесли на операционный стол. Хирург установил, что ранение у меня не осколочное, а пулевое, разрывной пулей. Входная рана была диаметром в 20 мм, а на вылете рваная рана длиной 16 см. После операции меня положили в палату, где и произошла моя встреча с майором Н. М. Старцевым, начштаба нашей бригады, о которой я тебе уже писал.
На другой день обнаружилось, что чемодан мой с личными вещами, в том числе и очки, пропали. Видно, мародеров и жуликов, как клопов, не выкуришь дымом, не заморозишь морозом. Но поскольку я всегда к вещам и деньгам относился философски, то недолго переживал из-за их пропажи, гораздо сильнее я разволновался, когда пытался писать левой рукой письмо Капе. Правая была забинтована. Кончики пальцев с каждым днем становились чернее: наступала гангрена. Судьба кисти или всей руки была обречена — это ясно. Нужно учиться работать левой. Как только я почувствовал улучшение общего состояния (боль и страшное жжение в обмороженной руке приучил себя не замечать), попросил ручку, листок бумаги и приступил к письму. Опустив руку с ручкой на бумагу, почувствовал, как меня охватывает панический страх: руке неудобно, не вижу, что пишу, — ни строчек, ни букв. В голову лезет одна навязчивая мысль: «Не научишься писать! Не сможешь работать!» С большим трудом, еле-еле, вкривь и вкось, нацарапал начало письма и тут же, вспотев от напряжения, оставил напрасные попытки. Я готов был плакать от отчаяния, но потом, овладев собой, начал думать, как повернуть ручку так, чтобы увидеть, что пишу, ведь есть же люди, которые пишут левой рукой. И, представь себе, Марка, нашел этот «ключик от золотого ларчика». Я понял, что при письме нужно делать левой все наоборот: пишущий правой рукой наклоняет кисть с ручкой вправо, я же должен наклонять влево. Убедившись в правоте своего «открытия», я легко вздохнул и написал Капе длинное письмо.
Через десять дней меня снова положили на носилки, снова в автобус и потом в вагон санитарного поезда. Тянулись мы до Рыбинска целых пять суток, показавшихся нам вечностью. Наделили сухим пайком из концентратов. Варил нам кашу один молодой сопровождающий солдат. Часто я видел его плачущим от непосильной работы — он заботился о 20 лежачих больных.
Ехали без перевязок, а ты сам понимаешь, что значит для раненого перевязка. Рядом со мной лежал здоровенный детина, он все время стонал, приговаривая: «Ой, мамочка! Где мои ноженьки?»
Но ничего не поделаешь, никому не пожалуешься. Страна делала все, что могла. И в этом мы убедились, как только прибыли в госпиталь Рыбинска. Несмотря на глубокую ночь, весь коллектив госпиталя, от начальника и комиссара до санитара, вышли принимать раненых. Прежде всего нас помыли, побрили, покормили горячим ужином и стали принимать по очереди на перевязку. 16 февраля мне вбили в коленный сустав скобу из стальной проволоки, потом хирург Петр Прокофьевич Харитонов, взяв мою обмороженную руку, сказал: «Пальцы придется удалить. Кто вы по специальности?» Я ответил, что инженер. Хирург был искренне огорчен. Он невесело смотрел на мои почерневшие пальцы. «Н-нда! Попробуем сохранить часть большого пальца. Чтобы вы смогли хоть держать карандаш или линейку. Будете работать двумя руками, инженер! Подавайте», — сказал он сестрам, кивнув на операционный стол. Очнувшись уже в палате, я увидел свою забинтованную ногу, поднятую выше головы и лежащую на каком-то станке, который раненые называли «зениткой». Посмотрел на больную руку и увидел маленькую забинтованную культю малинового цвета от крови, пропитавшей бинты. И тут нервы мои не выдержали: я горько заплакал. Медики и соседи старались утешить меня. Но горе мое было неутешным: никто из сочувствующих не знал, что я не только инженер, но и пианист и что музыка для меня — вторая жизнь.