Хватаю гильзы, сую в ящики и натыкаюсь на артиллерийского подносчика. Материмся и разбегаемся. Растут горы ящиков с пустыми гильзами, а машин все нет.
Внезапно грохот оборвался. От такой тишины стало не по себе. Навалилась страшная усталость, какой никогда прежде не испытывал — захотелось упасть и не шевелиться. Только сознание говорило: «Нельзя! Уснешь и замерзнешь…»
После боя от нашего взвода в 40 человек осталось 18: кто убит, кто ранен. Наступление же не удалось: вперед наши части не продвинулись…
На фронте наступило затишье. Надо было окапываться. Смастерили землянку на восьмерых. Ночью набивалось в нее 14–15 человек. Спали валетом, тесно прижавшись друг к другу. Освещалось наше жилище тлеющим электропроводом. Надышимся — в носу черно. Кое-какую военную мудрость мы уже освоили, кое-где проявили смекалку, недаром есть народная поговорка: «Солдат дымом греется, а шилом бреется».
839-й гап разместился в Селищенских казармах. Хорош был, наверное, раньше этот военный городок Селищи! Теперь от него остались одни руины…
13 января началось новое наступление. Загремела артиллерийская канонада, красное зарево еще раз осветило небо. Наверное, впервые здесь в январе начался ледоход. Седой Волхов вскипел от снарядов, покраснел от человеческой крови. Мы уже начали привыкать к войне, но, увидев торчащие из реки людские руки, головы, просвечивающие сквозь прозрачный лед тела, отчаянно проклинали тех, кто по тупости и безответственному недомыслию заживо погрузил в мерзлую реку воинов-пехотинцев… Эта картина и сейчас стоит перед глазами, хотя прошло больше полувека. В дальнейшем я прошел и лагеря, и Яссо-Кишиневскую битву, и бои за город Будапешт, но кровавый смертоносный Волхов продолжает мучить мою память.
Переправившись по льду через Волхов, мы двинулись на Костылево — Любино Поле в прорыв за конницей генерала Гусева. До сих пор недоумеваю: на что рассчитывало командование, загоняя коней в непроходимый лес, где ни дорог, ни тропинок, и снега лошадям по брюхо? Ведь достаточно было взглянуть на топографическую карту Новгородской области, чтобы понять: эти места за Волховом — настоящий край Мазая — топи да болота… На какую военную мощь рассчитывали, не ведаю.
Ведь 90 % нашего транспорта — кони. Чем их кормить? Ни овса, ни сена… Остановится повозочный на ночлег, наломает в сани хвои, уснет. Пока спит, пара его коней так искусно оглобли обглодает, как ни одному токарю не обработать. А бывало, что оба коня околеют с голодухи. Держит солдат сбрую и плачет в голос: «Батюшки, засудят ведь!»
Как лоси, сквозь заросли еле-еле продвигались к Любани… Немцы бомбят, обстреливают. Укрыться от огня негде — ни окопов, ни траншей тут не выроешь. Прикажут рыть землянку — снег очистишь, а под ним красная прошлогодняя клюква. Поглубже копнешь — вода.
Для штабов и госпиталей доставили большие палатки с войлочным полом. Мы же ночевали у костров. Веток наломаешь побольше, чтоб не простыть, — и к костру. Бывало, и ноги вместе с валенками обгорали. Добыть другие — топай на передний край, чтобы снять с убитого: больше взять негде.
«Горлышко» нашего прорыва у Мясного Бора держали части 52-й и 59-й армий. Оно то расширялось до нескольких километров, то сужалось до сотен метров. Снабжение шло по одной-единственной дороге и было недостаточным. Сначала гибли от недоедания кони, потом люди их съедали. Недаром говорят: человек живучее собаки. И то правда: собака понюхает и есть не станет. Мы же всех дохлых лошадей из-под снега вырыли и съели. От того начались у солдат кишечные расстройства. Бывало, штаны спустить не успеешь. Настоящее бедствие!
Немцы все видели, ведь рядом были, за какой-нибудь речушкой в десяток метров шириной. Какие насмешки, унижения, какое издевательство приходилось от них терпеть — ни приведи господь!
«Рус, капут! Рус, сдавайсь! — ежечасно кричали по усилителю. — Именем фюрера вы все до единого приговорены к смерти!»
Их, мне кажется, бесило наше упорство. Уговаривали: переходи, и все тебе блага. «Из ада в рай — одна дорога, к нам перебегай!» — гласили немецкие листовки. Вся земля белела от бумажек со всевозможными картинками, расхваливавших «новый порядок», который ждал тех, кто перейдет к врагу.
Мы, уржумские мальчишки: Юрьев, Касаткин, Патрушев, Сбоев, Тихомиров, я, — отвергали саму мысль о сдаче в плен. Но не каждый мог выдержать те нечеловеческие условия, в которых мы оказались. Вражеская пропаганда, голод, лишения делали свое дело. Немцы рассчитывали на моральное разложение. Иногда это удавалось. Трое наших земляков — Черногаев, Лосев, Глухих — подались к немцам. На душе стало тяжко: вот только вчера они были с нами, а сегодня — среди фашистов. Распинаются, должно быть, о наших страданиях — втираются в доверие…