Не успела лачуга догореть, как накренился борт второй вагонетки и выкатился новый огненный шар. Он сразу рассыпался, но его длинные щупальца протянулись за Ров и коснулись хижин. Вслед за ним еще один шар помчался с холма и, наскочив на хижины, взорвался, как бомба, извергая пламя и лаву. Домики запылали, повалили густые клубы дыма. А раскаленные шары один за другим неслись под откос на лачуги. Бушующий огонь мгновенно поглотил опустевшие жилища и засыпал их горящим шлаком.
Долина пылала. Со склонов холмов, расположившихся амфитеатром, люди безмолвно наблюдали за происходящим. Ночная темнота робко боролась с заревом. Убогие лачуги будто плавились в огне одна за другой, пока наконец пламя не охватило разом всю улицу вдоль Рва. Поезд с пустыми вагонетками покинул холм; ему на смену появился другой, нагруженный до краев. И вновь раскаленные шары, подпрыгивая, помчались вниз. Как по волшебству, от лачуг не осталось и следа, даже пепла не осталось, — он весь как бы растворился в огне. И там, где еще так недавно вдоль Большого Рва стояли, выстроившись в ряд, бедные домишки, теперь виднелась лишь дымящаяся лава, огненные шары пролетали над ней уже без всяких помех.
Затем, столь же внезапно, как они приехали, все вагонетки исчезли, и над долиной воцарилась ночь. А люди все еще недвижно стояли на холмах. Потом, точно очнувшись от тяжелого сна, они медленно потащились вниз, натыкаясь в темноте друг на друга. Захлопали двери, и по улицам Литвацкой Ямы пронесся последний, такой привычный крик матерей: они сзывали детей домой:
— Альберт! Бе-ла! Джо-о!
Всю неделю Бенедикт не мог отделаться от тяжелой грусти, которая камнем лежала у него на сердце. Воспоминание о происшедшем у Рва вызывало ощущение не физического, а нравственного страдания — гораздо более глубокого. Прежде в глубине души он всегда надеялся на небесное заступничество и верил, что господь бог внемлет его молитвам. Но теперь «времена грома небесного прошли» — как сказал отец Дар...
А еще сильнее, чем эта душевная боль, еще сильнее, чем скорбь мученика, его терзало чувство... унижения. К этому он не был подготовлен.
Обездоленные люди разбили палатки или сколотили деревянные хибарки в глубине леса. Бенедикт был уверен, что там находится и матушка Бернс. Он помогал своей матери присматривать за близнецами миссис Кэролл, которые прожили у них два дня, прежде чем их мать смогла найти для них пристанище.
Когда в тот вечер он пришел домой, отец его сидел на кухне, держа на каждом колене по близнецу, по маленькой двухлетней девочке, и объяснял матери, что до приезда в Америку он провел год в Африке в поисках работы и там-то в первый раз увидел человека с черной кожей. Он тогда не мог оторвать глаз от негров, словно завороженный цветом их кожи, но работы в ту пору там уже поубавилось, а платили сущие гроши, вот он и направился в Америку. Он очень авторитетно утверждал, что кожа чернеет от знойного солнца, а девочки в это время ели из деревянной чашки жидкую овсяную кашу, обливая его жилет и штаны.
— Солнце там такое горячее, — объяснял отец.
Мать близнецов, вдова, — муж ее погиб на заводе, — ухаживала за маленькими белыми детьми в городе. У нее была довольно светлая кожа и очень благообразная внешность, поэтому богатые горожане нанимали ее в няньки к своим детям. Бенедикт считал, что все дети богачей, за редким исключением, больные и поэтому нуждаются в няньках и постоянном уходе.
Для своих близнецов эта женщина нанимала старуху, а сама нянчила чужих детей. Но теперь эту старуху тоже выселили, и на время, пока их мать искала жилье в городе, близнецы попали к матери Б енедикта.
Бенедикт нисколько этому не удивился: его мать любила детей и, если бы могла, развела бы их у себя в доме, как цветы. Он поднялся наверх, в спальню, где застал Джоя, сидящего на корточках в углу. Джой глядел на змею: на маленькую, безобидную зеленую змейку, какие водились у них во дворе. Джой ждал, когда она высунет язычок, чтобы узнать, действительно он у нее раздваивается или нет.
— Иди вниз, Джой, — сказал Бенедикт.
— Мне пора ложиться спать, — возразил Джон, не поднимая глаз.
— Иди вниз, — приказал ему Бенедикт.
Джой, ворча, поднялся с пола, запрятал змейку в большую коробку из-под спичек, укоризненно покосился на Бенедикта и стал спускаться по лестнице.
— Джой! — окликнул его Бенедикт.
— Что-о? — с опаской спросил Джой.
— Вы с Бони здорово шумели в церкви в воскресенье. Священник жаловался мне!
— Ничего подобного! — яростно отрезал Джой.
Бенедикт вперил в него осуждающий взгляд. Веки Джоя затрепетали, он перевел глаза на кровоточащую бородавку на суставе пальца и осторожно ее потрогал.
— Думаешь, бог не знает, что ты делаешь? — спросил Бенедикт.
Джой вздрогнул и хотел было снова начать отпираться, но так и замер с открытым ртом, не произнеся ни звука.
— Я помолюсь за тебя, — предупредил его Бенедикт и отвернулся. Джой еще довольно долго стоял на пороге комнаты, потом перевел дух и тихо прикрыл за собой дверь.
Бенедикт преклонил колени перед домашним алтарем, но молитвы почему-то не шли ему на ум. В комнате стоял несвежий запах. Уныние овладело мальчиком. На лице саднили царапины, во рту все еще держался привкус золы. В смирении своем Бенедикт всю свою сознательную жизнь стремился к высшему благу, — он хотел, чтобы разрушился барьер между мечтами и действительностью. Христос на веки вечные благословил всех тех, кто стремится достичь этой высшей благодати, этой сокровеннейшей мечты. Он благословил всех бедных, скорбящих, кротких, справедливых и добрых, чистых сердцем, миротворцев и гонимых, — а Бенедикт был одним из них. Сколько раз в своих мечтаниях Бенедикт с готовностью подставлял плечи под удары судьбы во имя спасения человечества, и ему казалось, что Христос глядит на его раны ласковым взглядом...
Никогда раньше Зло так не смущало его. Раньше это было самое обычное зло, хотя часто скрывалось под соблазнительной личиной. Но Зло, которое делалось с разрешения Государства, ошеломило его. Он представил себе свое страстное, вдохновленное верой лицо, поднятое к шерифу Андерсону, — ведь при взгляде на не го, Бенедикта, каждому должно было стать очевидным, что он не способен ни на что дурное, что ему чужды греховные помыслы и поступки! Он так ясно увидел самого себя, что содрогнулся и снова почувствовал кислую золу во рту, скорчился от боли в животе. «Убирайся отсюда!» — звенел в его ушах окрик шерифа.
Бенедикт даже не мог почерпнуть сладостного утешения в мысли, что пострадал во имя справедливости. Полицейские быстро отделались от него. Точно так же, как и мистер Брилл, с тем же выражением скуки и презрения на лице.
На минуту вид маленького алтаря, украшенного сегодня жалкими букетиками фиалок, со сломанными головками и увядшими лепестками, вернул его к действительности. Он огляделся вокруг. Мысли его вернулись к дому, к этой комнате с резким запахом керосина, — сегодня морили клопов. Он слышал, как разговаривал внизу его отец; снаружи доносился тяжелый гул завода, как удары переутомленного сердца. А где-то там, во тьме, десятки семейств лежали в палатках, ожидая рассвета. Он не пошел за матушкой Бернс, потому что понял, что ничем не может ей помочь, абсолютно ничем. Она попросила бы его помолиться за нее, подумал он, а по некоторым причинам сегодня он не хотел, чтобы его об этом просили.
Никогда раньше Бенедикт не чувствовал себя таким беспомощным, таким неуверенным, — никогда, даже в тюрьме, хотя и она была частью того же чуждого мира. И еще он не мог понять: почему они не признали его, не почувствовали, какая у него душа, — ведь он же похож на святого, высеченного из камня в церковной нише; он так же близко связан с богом и окружен божественным сиянием. Они ведь верят в бога и в церковь! Почему же они тогда не заметили печати глубокого благочестия на его челе? Почему не затрепетали от прикосновения его пальцев, которые он сотни раз погружал в сосуды со святой водой? А его чистые помыслы? Его молитвы? Неужели они ничего не почувствовали? Неужели они вечно будут видеть в нем только бедного мальчишку-инородца из Литвацкой Ямы, в старой куртке и дырявых башмаках, у которого на лице написано, что отец его работал на заводе, а теперь уволен и что мать его не умеет ни говорить, ни писать по-английски.