И вдруг перед его мысленным взором возник тот солдат, который выплюнул хлеб... От этого воспоминания у мальчика задрожали руки. Он видел этот кусок хлеба, валявшийся на земле, и ему хотелось поднять и поцеловать его, — ведь это был хлеб, хлеб! А этот взгляд — как смотрел на него солдат! Этот презрительный взгляд! А выражение его лица, когда он вытаскивал из судков кислый хлеб, чуть смазанный жиром, нюхал и пробовал его, словно брал на зуб самую жизнь рабочих, — с какой презрительной насмешкой поглядел тогда солдат на Бенедикта! И вдруг, прежде чем Бенедикт смог этому помешать, — так внезапно это произошло, — лицо солдата расплылось, и вместо него с тем же взглядом, выражающим презрение, перед мальчиком возникло другое лицо, — красивое, тонкое лицо отца Брамбо! Бенедикт даже заскрежетал зубами: он ненавидел себя за то, что не помешал этому видению! Но, прежде чем ему удалось прогнать его от себя, он вспомнил, как молодой священник стоял на лестнице на Медовом холме, раздувая ноздри, со страдальческим удивлением принюхиваясь к запахам, которые доносились из Литвацкой Ямы, и как, повернувшись к Бенедикту, он с брезгливым ужасом спросил: «Чем это так пахнет?» А Бенедикт ровно ничего не почувствовал: ведь он привык к запаху Ямы, и ему было невдомек, что и вся жизнь его имеет особый запах...
Ладони Бенедикта вспотели; он провел ими по лицу, и оно тоже стало влажным. Ему страстно захотелось помолиться. Если бы через несколько минут он смог оказаться в церкви, преклонить колени и помолиться, все снова стало бы на свое место. Он поднялся бы с колен очищенный, свободный от суетных, греховных помыслов, которые осаждали его. О ничем не запятнанные истоки религии, недра святости! Как это было в средневековье, во времена первых мучеников, он всей душой хотел бы погрузиться в веру, чтобы стать католиком каждой клеткой, каждой частицей своего существа, каждой извилиной мозга!
Бенедикт мучительно ждал возвращения своего отца, словно оно каким-то образом могло вернуть ему утраченное душевное равновесие. Он страстно хотел, чтобы господь бог сократил бег времени и позволил его отцу появиться здесь именно сейчас, когда он так сильно в нем нуждается. Это ожидание заслонило собой все, сковало его. Да, отцу Дару придется ждать его до утра, а отцу Брамбо придется найти кого-нибудь другого, кто будет прислуживать сегодня вечером во время обедни. Пальцы Бенедикта затосковали по флейте, которую он забыл взять. Подумав о ней, он ощутил горьковатый привкус отцовского табака, и ему показалось, что отец здесь, рядом, только его не видно в окружающем непроницаемом мраке.
Теперь уже совсем стемнело.
Наконец мальчик сказал себе ясно и твердо: «Нет, сегодня я не могу пойти в церковь, чтобы увидеться с отцом Брамбо и поговорить с отцом Даром, потому что... — он окинул взглядом темный лес, в котором тревожно шелестели деревья, — потому что я не могу сказать священникам, что мой отец находится на заводе и что сегодня ночью он сделает попытку удрать оттуда, чтобы вместе с руководителем коммунистов Добриком скрываться здесь, в лесах. Я, Бенедикт, скорее умру, чем открою это кому бы то ни было!..»
И Бенедикт заснул. Чья-то рука прикоснулась к нему на миг; он вскочил, даже не заметив, что заря уже занимается, и вскричал:
— Мой отец пришел?
Чей-то голос ответил:
— Да, твой отец в безопасности. Он здесь.
Кто-то поцеловал его в щеку. Ему почудился знакомый запах табака и прогорклый запах трудового пота...
Отчаянная нужда схватила их за горло... Остановившись на дороге, Бенедикт смотрел на богатейшие залежи свалки, на кучи разной рухляди и лома, среди которых он нашел тогда канделябр. Его оценили совершенно неожиданно в пять долларов. Теперь вся семья существовала только на то, что могла «выжать» из огорода — своего и своих соседей. Люди стали гораздо больше занимать и давать в долг друг другу, чем в обычное время.
Бенедикт нес кролика, которого ему дала матушка Бернс, когда утром он уходил из лагеря. Она хорошо знала лес и умела добывать пропитание такими способами, о которых он даже и не подозревал, — вот поймала в силки этого кролика. Бенедикт подумал, что сам он не станет его есть, но почему бы кролика не съесть Джою и Рудольфу. Сейчас он раздумывал, не совершить ли ему коротенькую экскурсию по свалке, не поискать ли что-нибудь стоящее? Он бросил задумчивый взгляд на огромную темную кучу, над которой курился дымок и мелькали язычки пламени; он был во власти сильнейшего искушения, свалка притягивала его как магнит. Нет, нет, он должен поскорей вернуться в Литвацкую Яму и повидать своего отца, который рано утром ушел из лагеря к себе домой. Бенедикт должен отдать матери кролика. Он чувствовал его тяжесть, ощущал его холодное прикосновение к своей ноге, но смотреть на него не решался.
На гребне хребта не было видно ни одной вагонетки, — шлак не сбрасывали уже целую неделю. Глыбы шлака докатились до определенного места и остановились, словно чья-то рука начертала линию, за которой для них начиналась запретная зона. Дома напротив шлакового отвала обуглились, краска на них потрескалась и взбухла пузырями. Ряд домов, что стояли ближе ко Рву, разрушили, но там до сих пор копошились люди: они разбирали стены и складывали старые бревна на грузовики, чтобы продать их в городе. Ветер, поднявшийся ночью, покрыл шлаковый отвал красной пылью. На крышах, на улицах и даже на людях — на всем лежал красный налет.
Поравнявшись с церковью, Бенедикт перекрестился и с удивлением стал ее разглядывать, словно давно не видел. Двери церкви были наглухо закрыты, ручка сломана; кто-то скрутил крепкую железную проволоку и сделал из нее подобие ручки. Поглядев в мутное окно, он отметил про себя, что на лике св. Петра появилась новая трещина. Старые кирпичные стены потеряли от непогоды свой цвет; какие-то зеленоватые пятна, похожие на тонкий слой мха, уже заполнили расщелины и расползлись дальше. Крест, венчавший церковь, был обломан на углах и потускнел; вокруг него летали голуби. За церковью высился Медовый холм, он был похож на зеленую феску, которую кто-то лихо нахлобучил на шпиль церкви.
Перед домом священника Бенедикт остановился и подумал, что, может быть, сейчас отец Дар сидит в своей качалке за сдвинутыми занавесками, подглядывает в щелку и видит его, Бенедикта, здесь на дороге. Мальчик решительно взмахнул кроликом и зашагал по Горной авеню вниз к Тенистой улице. Из ворот женской общины вышли сестры Урсула и Мария, и, увидев их, Бенедикт перешел на противоположную сторону.
В кухне была одна мать. Когда он вошел, она разрыдалась.
— Где папа? — взволнованно спросил он.
— Зачем ты вернулся домой! — плача, ответила мать.
Он положил кролика на стол и сказал:
— Отец вернулся домой. Я хочу повидать его.
— Он уже ушел, — сказала она.
Бенедикт опустился на стул.
— Я очень устал, мама.
Мать взяла со стола кролика и стала его разглядывать, а Бенедикт смотрел на нее. Ее темные волосы были заплетены в две тугие косы, в серых глазах еще стояли слезы, хотя теперь она была поглощена созерцанием кролика; пожелтевшая кожа на лице блестела так, будто она ее долго терла. Бенедикт глядел на мать с напряженным вниманием, им почему-то овладело чувство мучительной беспомощности.
— Мама, — позвал он.
Она испуганно посмотрела на него.
— Мама! — он крепко сжал губы. — Мама, мама, — повторил он с болью и отвернулся. Но, почувствовав, что она удивлена и встревожена, Бенедикт заставил себя опять повернуться к ней и даже улыбнулся. — Мне дали его в лагере, — объяснил он, указывая на кролика, пялившего на них остекленевшие глаза.