— Лучше? — засмеялся отец Дар, разрывая письмо на мелкие кусочки. — Да, конечно, мне настолько лучше, что я отправляюсь в путешествие!
Бенедикт был далеко не всегда уверен в том, что отец Дар отдает себе отчет в своих словах.
— Вы — в путешествие? — терпеливо, хотя и с сомнением, переспросил он.
Отец Дар повернулся, заглянул ему в глаза, поднял руки и вдруг оглушительно хлопнул в ладоши.
— Ну да! — вскричал он.
Бенедикт окинул взглядом комнату и только сейчас заметил некоторый беспорядок, хотя все вещи были на своих привычных местах.
— Куда же вы направляетесь с визитом? — насмешливо спросил он отца Дара, ожидая, что тот разъяснит ему свою шутку.
— Я в самом деле уезжаю, — угрюмо промолвил отец Дар и, снова повернувшись к конторке, вытянул один из ящиков. Он вгляделся в надпись на каком-то конверте, потом вынул письмо и, прочитав первую фразу, разорвал его в клочки.
— Но, отец мой, — растерянно улыбаясь, сказал Бенедикт, — куда же вы едете?
Отец Дар, не оборачиваясь, спокойно ответил:
— В богадельню.
Бенедикт уставился на него.
— Что? — спросил он.
Отец Дар, охваченный каким-то слепым неистовством, продолжал рвать письма, уже не читая их.
— Отец мой, — сказал Бенедикт, — отец мой, что вы говорите?
— Я еду в богадельню святого Фомы, — сказал отец Дар, разглядывая какое-то письмо. — Ты приедешь меня навестить?
Бенедикт молчал. До него неожиданно донеслись мужские голоса; кто-то разговаривал на улице и громко ругался, видимо, позабыв, что находится возле церкви.
Отец Дар, словно понимая, что убедить Бенедикта не так-то легко, повернулся к нему и резко повторил:
— Да, да, еду.
Бенедикт настороженно прислушивался к голосам. Отец Дар взглянул на него, потом подошел, тяжело ступая опухшими босыми ногами, молча взял его за локоть и подвел к окну. Он раздвинул занавески, чтобы Бенедикт мог лучше видеть.
Да, слух не обманул мальчика, — перед церковью стояла группа мужчин, они смотрели вверх и громко спорили. Взглянув в том же направлении, Бенедикт увидел на скате крыши двух человек. Вооружившись ломами, они вскрывали шифер. Плиты падали со всего размаху на улицу и разбивались на мелкие куски. У обочины тротуара стояли два грузовика; на них грузили обломки шифера.
Бенедикт устремил на отца Дара взгляд, полный ужаса. Тот пожал плечами и кивнул.
— Они чинят крышу? — с мольбой в голосе спросил Бенедикт.
Отец Дар не ответил. Он опять направился к конторке и выдвинул новый ящик.
— Отец мой! — закричал Бенедикт, не отходя от окна и придерживая рукой занавеску. — Вы должны остановить их! — Он глядел на работающих, не в силах оторвать от них взгляда. — Отец мой! — снова крикнул он. — Отец мой, вы знаете, что они делают?
Но, казалось, отец Дар и не слышит его. На полу лежала груда разорванных писем (корзина для бумаг была полна до краев), а он все продолжал подбрасывать новые клочки. Перечитывая письма, он иногда покачивал головой с чуть смущенной, удивленной улыбкой.
Выпустив занавеску из рук, Бенедикт повернулся к старому священнику.
— Отец мой, я не доносил на вас! — воскликнул он, побледнев, сжимая кулаки.
Отец Дар поднял голову, держа в руках надорванное письмо.
— Отец Брамбо просил меня поехать! — кричал Бенедикт.
Отец Дар рассмеялся.
— Что? Что? — спросил он весело. — Что это ты пытаешься мне рассказать?
Бенедикт понизил голос и уставился в пол:
— Он сказал, что меня хочет видеть епископ.
Отец Дар пристально глядел на него.
— Ну, конечно, конечно! — сказал он наконец.
Бенедикт продолжал, не отрывая взгляда от ковра на полу:
— Церковь продана, отец мой. — Он поднял голову и посмотрел в окно на церковь. — Неужели это правда?
— А ты думал, ее не продадут? — сердито заорал отец Дар. — Вся долина продана!
— Нет, дома не проданы! Мой отец не согласился! — гордо, с жаром ответил Бенедикт, но запнулся. Он так хотел добавить, что он точно это знает, знает, потому что видел их всех там, в лесу.
— Все дома будут проданы, — сказал отец Дар и замолчал.
Горячая волна стыда захлестнула Бенедикта. Он дрожал, облизывая влажным языком пересохшие губы.
— Это моя вина, отец мой! — прохрипел он.
Отец Дар удивленно посмотрел на него и рассмеялся.
— Твоя вина!.. — произнес он и снова занялся письмами. Пока он рвал очередное письмо, Бенедикту припомнилось, как отец Дар разорвал письмо Компании на мелкие кусочки и швырнул их, как горсть снега, в молодого священника.
С улицы послышался громкий треск; Бенедикт бросился к окну. На веревке спускали каменное распятие, оно стукнулось о стену церкви; одна из перекладин креста откололась и рухнула на землю. Люди, стоявшие внизу, в испуге отскочили и теперь, задрав головы вверх, грозили кулаками тем, кто работал на крыше. В это время показался полицейский фургон; у двери его сидел полицейский, загораживая ногами выход. Фургон был переполнен; перед Бенедиктом промелькнули серые лица.
Он обернулся к отцу Дару и сказал с горькой укоризной:
— Продали церковь!..
Отец Дар нагнулся и близорукими глазами разглядывал содержимое одного из ящиков своей конторки. Нечесаные волосы его торчали, как петушиный гребень. Бенедикт посмотрел на него, а потом оглядел комнату, — словно теперь он уже не боялся очной ставки с ней, словно только что получил право разглядывать ее глазами постороннего человека, уже не участвующего в ее жизни. Вот старая качалка, в которой столько лет сидел отец Дар; стулья с прямыми спинками, ножки их украшены резными львиными головами; вот сувениры из Африки: два скрещенных копья, браслет из зубов льва. Он смотрел на фиалки на окне, на аквариум с голубой рыбкой, на картины в золоченых рамах, взиравшие на комнату из тьмы времен. Здесь были полки с книгами, к которым годами не прикасалась ничья рука; книги эти содержали историю и законы церкви. У стены стоял секретер в восточном стиле из темного тикового дерева. Все было подернуто тонким слоем пыли... Запустение и распад уже прокрались в эту комнату. Она казалась обреченной, умирающей. Скоро отсюда все вывезут, дом сломают, а фундамент его навеки погребут под грудами камней. И сад там, за окнами, умрет скоропостижно в полном цвету: неведомо откуда ворвется пламя и убьет одним дыханием фиалки и ирисы, кусты с белыми как снег шарами, цветущие лилии и сирень, живые гроздья винограда на заборе; и если никто не удосужится спасти кошку, то погибнет и она. А котят он утопит, сам...
Ему почудилось, что на него надвигается вечное безмолвие. Оно захлестывает его мягкими волнами и увлекает в пучину, мертвую и глубокую, и вот он уже не может ни двинуться, ни подумать. Это не забвение, не светлый покой, а беспощадное жестокое безмолвие, оно сковывает, как чугун, застывший навеки.
И вдруг, в этой приговоренной к смерти комнате, он неожиданно для себя увидел старика, увидел человека, которого, как ему показалось, он никогда раньше не встречал: человек этот каким-то странным, недоуменным взглядом смотрел на очередную пачку пожелтевших писем, одни он рвал, другие — очень немногие — откладывал в сторону, предоставляя кому-то другому возможность уничтожить их; иногда он прерывал свое занятие, чтобы почесать под мышкой, где ему натерло шерстяное белье. Бенедикт понимал, что не должен поддаваться внезапно охватившему его желанию помочь этому старику — хотя бы вымести из комнаты обрывки бумаги — и напомнить, что уже поздно (поздно для всего на свете!). Ему хотелось плакать, но он знал, что, если старик удивленно обернется к нему и ворчливо спросит: «О чем ты плачешь?» — он не сможет ему ответить, потому что он плакал бы о нем... Ему бы надо сейчас же убежать отсюда, не начиная разговора, ведь он понимает, что глубоко виноват перед старым священником, и ему уже ничем не загладить свою вину, и он не смеет даже жалеть отца Дара! Бенедикта охватила грусть, словно он, сам того не желая, овладел чьей-то ужасной тайной, знать которую не имел права. И благодаря проникновению в эту тайну тот, кто стоял сейчас на другом конце комнаты, превратился из священника в простого старика, жалкого и больного, занятого уничтожением своих писем и бумаг. Вот он читает их, покачивая головой над одними и хмуря брови над другими; иногда какое-нибудь письмо надолго задерживает его внимание, и он молча читает, а потом все равно рвет и это письмо, словно отказываясь от попытки вспомнить, кто его написал и по какому поводу. Он только посмеивается про себя, устало удивляясь, что так легко сбросил со счета свою долгую жизнь, ключ от которой утерян теперь навеки. Бенедикт ощутил острую жалость к старому священнику — но это была уже его собственная тайна...