— Вор! Он украл твою тележку, Роджер!
Они окружили Бенедикта. Скорчившись на полу, он поднял голову и посмотрел на них. Вот оно — воплощение гордыни! У всех троих взгляд был исполнен равнодушного презрения к его бедной одежде, к его скуластому лицу, к ломаному языку, на котором обычно говорили все инородцы. Их презрение преследовало его всегда, с раннего детства, с тех пор как он себя помнил. Эти трое презирали его.
— Пустите меня, — сказал Бенедикт, ничего вокруг не различая.
— Значит, это ты украл ее? — спросил мужчина.
Бенедикт не нашелся, что ответить.
— Нет, — наконец с трудом выговорил он. — Я не крал, я привез ее обратно...
Но он и сам чувствовал, что говорит не то, что нужно. Они его не поняли.
— Значит, ты — вор? — закричал мужчина.
— Нет, нет, — ответил Бенедикт. — Я же говорю: я вернул ее...
— Но ты сначала украл?
— Нет!
— Так кто же это сделал?
Наконец-то его спросили об этом, но Бенедикт не ответил.
— Ты откуда?
Бенедикт помертвел.
— Из Литвацкой Ямы, да? Можешь не отвечать: я чувствую по запаху!
Бенедикт потупил глаза и начал молиться. Губы его беззвучно шевелились.
— Мы тебя заставим заговорить! — с угрозой сказал мужчина.
Бенедикт зажмурился. Перед ним возник из тьмы строгий шпиль церкви, на самой его вершине ослепительно сиял крест. И вот он уже в самой церкви, у подножья гигантского алтаря из слоновой кости, усыпанного белоснежными лилиями; на него смотрит страдальческое лицо Христа, и он падает ниц на ступени алтаря. С ковра вздымается пыль, он чувствует ее во рту. Над головой его висит тяжелая чаша со святыми дарами. «Святый боже, помилуй нас!» — слышит он низкий надтреснутый голос отца Дара, но внезапно голос меняется, серебристо звенит, как у того, другого, радостно рвется ввысь: «Kyrie, eleison! Christe, eleison! Kyrie, eleison!»[1]
Мальчик и женщина наблюдали за ним. Он открыл глаза и увидел их любопытные, слегка испуганные лица. «Боятся меня, думают, что я юродивый...» — подумал Бенедикт. Мужчина звонил в холле по телефону. Он успел бы добежать до двери — эти двое не смогут с ним справиться. Надо только закричать, вскочить, оскалить на них зубы, и женщина упадет в обморок, а мальчик убежит со страху...
Вернулся мужчина.
— Я вызвал полицейскую машину, — сказал он. — Итак, у тебя остается ровно десять минут на размышления. — Он высвободил из-под манжета часы.
«Странно, до чего они все похожи друг на друга, — подумал Бенедикт. — У всех одинаковое выражение лица».
— Роджер, это тот самый?
Теперь на него уставился двенадцатилетний мальчишка, разглядывая его со всех сторон; Бенедикт почувствовал, что его оценивают, выносят приговор. Мальчишка был неприкосновенным лицом, одним из тех, кого охраняла Заводская компания. Волна унижения захлестнула Бенедикта.
— Я не уверен, папа, — сказал мальчик на педантично правильном английском языке, на котором они все говорили. — Но он действительно похож на того литвака, который украл тележку.
На улице Бенедикт показал бы ему за такие слова! Он бы ткнул его носом в грязь! Он заставил бы его раз сто сказать: «Ем дерьмо! Ем дерьмо!» А потом бежал бы за ним следом и дразнил: «Эй ты, девчонка, кружевные штанишки!»
— Три минуты прошло, — четко сказал спокойный голос.
Бенедикт не мог заставить себя посмотреть на мужчину, он и сам не знал почему. Глаза не повиновались ему, бегали по сторонам. В голове всплывали бранные слова — их произносил кто-то другой, не он. Сознание его туманилось.
— Он сейчас заплачет, — с тревогой сказала женщина.
Бенедикт вскинул голову.
— Пять минут! — отчеканил мужчина, глядя на часы.
Мальчика охватило отчаяние.
Иногда дети заводских служащих кричали вниз с вершины холма:
А мальчишки из поселка взбегали по лестнице и гнались за ними до самого города, до кустов барбариса и синих колокольчиков, что росли на окраине.
Бенедикт закрыл глаза. «Credo in unum Deum, Patrem omnipotentem Factorem coeli et terrae, visibilium omnium et invisibilium...»[2]
— Что он говорит? — воскликнула женщина.
— Они все так говорят, мама, — это литвацкий язык, — авторитетно заявил мальчик.
— Осталось три минуты, — объявил голос мужчины.
«Господи, помилуй», — тихо, нараспев повторял Бенедикт. Перед ним высился алтарь. В ушах звучал голос отца Дара: «In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti. Amen»[3]. Было утро, утро воскресенья. Церковь озарял тихий мерцающий свет; перед Бенедиктом возвышался алтарь, престол был покрыт белым, шитым золотом, покрывалом. Высокие позолоченные подсвечники сияли, отражая пламя свечей. Двери дарохранительницы были плотно закрыты; там покоились тело и кровь господня. Бенедикту свело болью живот, голова его трещала. Ему казалось, он стоит на коленях и если чуть наклонится вперед, то упадет плашмя на пол. Вдруг запах супа, который варила его мать, почему-то проник в комнату, и в удивлении он открыл глаза.
— Отпустите его, пожалуйста, — сказала женщина. — Может быть, они и не приедут за ним, а тележка уже у нас. Разве тебе не хочется отпустить его, пупс?
— Нет, — решительно сказал мальчик.
— Не в тележке дело, — ответил мужчина.
— А может, он и вправду не крал ее, — сказала она.
— Но ведь кто-то ее украл! — раздраженно отозвался мужчина. — Пусть в этой краже он не участвовал, что это меняет? Все равно украл кто-нибудь из Литвацкой Ямы. И если этот мальчишка случайно не участвовал в краже тележки, могу поклясться, что он стащил что-нибудь другое, за что его не поймали. Все они в чем-нибудь виноваты! Мы должны защищать нашу собственность от жителей Литвацкой Ямы, — заключил он. — Понимаешь, от всей Литвацкой Ямы, а не от кого-нибудь из них в отдельности!
Супом больше не пахло. Бенедикту просто показалось.
Он докажет отцу Брамбо свою преданность церкви, верность ее заветам, заповедям, и все они будут потрясены, когда узнают, какую он принес жертву...
«Dominus vobiscum. Et cum spiritu tuo. Oremus... per omnia saecula saeculorum. Amen»[4].
— И все-таки, — сказала женщина, — если не он украл тележку...
— Тогда пусть скажет, кто это сделал, — огрызнулся муж.
«Джой еще на улице или нет? — раздумывал Бенедикт. — Если он видел, что случилось, и догадался, что меня схватили, то, наверное, убежал домой. Теперь можно заговорить».
Он открыл глаза и спокойно сказал:
— Вы должны отпустить меня. Я не крал тележку, но не могу сказать, кто это сделал.
Бенедикт говорил как по писаному. Он встал.
— И не называйте нас литваками, — продолжал он серьезно, с достоинством, — пусть мы и живем в Яме. Я церковный причетник.
Зазвонил дверной колокольчик. Казалось, только теперь Бенедикту стало ясно, что все это не сон, — фигуры полисменов за окном вернули его к действительности, он дико закричал. Выскользнув из рук мужчины, который все время посматривал на часы, словно следил за спортивным состязанием, Бенедикт кинулся через холл в кухню. Где-то громко залаяла собака. Он ухватился за дверную ручку и стал изо всех сил толкать дверь, колотить в нее ногами, биться и кричать...
Они силком выволокли его из полицейской машины. Двое пьяных лежали там в крови и блевотине, и Бенедикт всю дорогу сидел скорчившись в уголке, молясь с закрытыми глазами. Длинноногий полицейский сторожил их, загораживая ногами выход.
Мальчик был так бледен, что полисмен спросил его, не болен ли он. Бенедикт не ответил; он не слышал. Ему казалось, он где-то глубоко под водой, под огромным океаном, который всей своей тяжестью давит ему на легкие, на глаза и мозг и уносит в горячем, липком, как кровь, потоке. И хотя Бенедикт крепко зажмурился, а вокруг было темно, ослепительный солнечный свет резал ему глаза. Он еще теснее прижался к стенке в углу.
Ноги его вдруг остановились. Кто-то тряс его за плечи. Он открыл глаза. Перед ним на возвышении за перегородкой сидел лейтенант, словно господь бог на небесах.
— Как зовут? — повторил вопрос лейтенант.
— Бенедикт Блуманис, — ответил мальчик, еле ворочая языком. Казалось, большой булыжник лежит у него во рту и язык приклеился к нему. — Б-л-у-м-а-н-и-с, — по буквам повторил он лейтенанту.
2
«Верую в единого бога, отца всемогущего, творца неба и земли и всего видимого и невидимого...»