И Кош продолжал доказывать, что он ничего не знает, напоминая десять, двадцать случаев, когда он, как хороший товарищ, делился с другими сведениями, полученными им благодаря счастливому случаю и его собственной ловкости.
Южанин соглашался с его словами, сгорая тем временем от нетерпения. Другие могли быть спокойны — перед ними были еще целый день и целый вечер для собирания новостей; для него же каждая минута дорога.
Он не мог никак понять, что комиссар не принимает в расчет этого, важного обстоятельства.
…Время шло, но никто не выходил из дома. Один из репортеров высказал мнение, что не мешало бы выпить и что лучше было ожидать в кафе, чем стоя перед домом. Но где найти его в этой трущобе?
— В двух шагах отсюда, — сказал один из собравшихся прохожих, — дойдете до конца бульвара, заверните на avenue Henri Martin; на площади Трокадеро вы найдете кафе.
— Великолепно! — обрадовался южанин. — Вы идете с нами, Кош?
— О! Нет, мне невозможно, невозможно в данную минуту, по крайней мере. Но вы не стесняйтесь мною; если я что-нибудь узнаю, я дам вам знать.
— Отлично. Идемте, господа.
Кош проводил их глазами и остался ожидать один.
Он рад был их уходу. В их присутствии его тайна тяготила его. Он двадцать раз чуть не выдал себя неосторожной фразой или словом. Ему понадобилось много характера, чтобы не сказать ничего своему собрату из вечерней газеты, зная, что бедняга рассчитывал, может быть, на свою статью, по четыре сантима строчка, чтобы рассчитаться в кухмистерской за обеды. Ну, да что делать! Не мог же он из пустой жалости, из глупой чувствительности испортить все дело, рисковать проиграть так успешно начатую игру?.. Со временем он ему возместит убытки. Пока это дело было его личным делом. Что дали ему до сих пор приятельские отношения, чтобы принести им в жертву такой случай отличиться?
Мало-помалу им овладевало нетерпение. Приятное сознание, что полиция натворит непременно глупостей, сменялось жгучим любопытством узнать все подробности этого расследования. Время от времени он прислушивался к разговорам толпы, стараясь поймать хоть одну фразу, которая могла бы дать ему какие-нибудь сведения относительно личности убитого, его жизни и привычек. Его положение было очень странное: ему лучше всех была известна часть истины, самая захватывающая, самая страшная часть, но ему совершенно было неизвестно то, что мог знать первый встречный, — имя убитого.
Из обрывков фраз, доносившихся до него, он заключил, что никто не знал ничего определенного.
Соседи рассказывали, что старик редко выходил из дома, только разве за провизией; что иногда, летом, он прогуливался ночью по саду, но никогда никого у себя не принимал, обходился без прислуги и вообще вел тихую и таинственную жизнь, тайну которой многие тщетно старались угадать.
Около полудня комиссар, его помощник и инспектор вышли из дома. Они остановились в садике, посмотрели на окна, подошли к стене и, наконец, направились к калитке, продолжая оживленно разговаривать. Кош остановил их у выхода…
— Ну, что же? — спросил он комиссара.
— Ваши сведения оказались верными…
— Не позволите ли вы мне теперь, когда предварительное расследование сделано, войти в дом, хотя бы на минутку?
— Уверяю вас, что это не представит для вас ни малейшего интереса. Я охотно облегчу вашу задачу, и, если вы ничего не имеете против того, чтоб проехаться со мной до канцелярии, я расскажу вам дорогой все, что я видел, все, что могу рассказать вам. Должен прибавить, что я уже составил свое мнение и что дело, я думаю, пойдет быстро…
— Вы нашли улики, напали на след?..
— Господин Кош, вы слишком много спрашиваете… А вы тем временем что делали?
— Я думал… слушал… смотрел…
— И больше ничего?
— Почти что…
— Вот видите, значит, если я вам ничего не расскажу, вам будет очень трудно составить на завтра статью. Но успокойтесь, я расскажу вам больше, чем нужно для двух столбцов.
— В таком случае я не останусь у вас в долгу. Послушайте. В течение трех часов, проведенных мною здесь, я, как вам уже сказал, размышлял, слушал и смотрел. Размышления, признаюсь, меня ни к чему не привели; слушая, я тоже ничего интересного не узнал. Но вы не можете себе представить, до какой остроты доходит зрение, когда оно работает одно. Обыкновенно одно чувство мешает другому и отчасти даже парализует его. Мне всегда казалось очень трудным, если не совсем невозможным, стреляя из ружья, отчетливо различить и звук выстрела, и облако дыма, и запах пороха, и сотрясение плеча. Но если мне удавалось сосредоточить внимание на одном из чувств, например на слухе, я прекрасно анализировал звук выстрела. В этом звуке, кажущемся таким простым и резким, я мог бы различить вспышку каждой из тысячи пороховых пылинок, трепет листьев от пролетающего мимо них свинца и эхо, раздающееся по лесу… Так вот, видите ли, стоя только что здесь, уверенный, что до меня не долетит ни единый звук из затворенного дома, что болтовня зевак имеет не больше значения, чем сплетни разных кумушек, устав биться над разгадкой тайны, ключ которой был, вероятно, в ваших руках, я начал смотреть…
Комиссар, рассеянно слушавший его, раскрыл было рот и произнес:
— Но…
Кош не дал ему докончить фразу и продолжал самым естественным образом:
— Я начал смотреть со страстью, с ожесточением, как может смотреть человек, который обладает только одним зрением, как смотрит глухой, как слушает слепой. Весь мой ум, все мое желание понять сосредоточились в моих глазах, и они работали одни, без помощи остальных чувств, и увидели нечто, на что вы, кажется, не обратили ни малейшего внимания, нечто, что может оказаться совершенно неинтересным, но может быть и первостепенной важности, нечто, что нужно увидеть сегодня, так как завтра оно может исчезнуть… даже не только завтра, но сегодня вечером… через какой-нибудь час…
— И это нечто?..
— Потрудитесь обернуться — и вы увидите сами, не так хорошо, как я, так как оно за час несколько сгладилось, но все же увидите достаточно ясно, чтобы пожалеть, что раньше не обратили на это внимание… Смотрите, это след ноги, отпечатавшийся в земле, это маленькое пятно, едва заметное на газоне, едва темнеющее посреди белого инея. Солнце немного изгладило его; час тому назад он был поразительно ясен.
— Вернемтесь, — поспешно сказал комиссар.
На этот раз Кош последовал за ним. Когда он ступил на песок аллеи, им овладело необъяснимое чувство гордости и страха. Он машинально перевел глаза со своих ног на вчерашний след. Длинный элегантный отпечаток не имел ни малейшего сходства с формой его грубых американских ботинок (эту обувь он обыкновенно носил днем, для ходьбы, но вечером надевал всегда тонкие лакированные ботинки, плотно облегавшие его узкую, с высоким подъемом ногу).
Комиссар, наклонившись над газоном, осматривал отпечаток. Солнце высоко взошло и прорвало наконец серые облака. Яркие лучи его золотили местами тонкий слой инея. Один из них упал прямо на след ноги.
— Скорее сантиметр, карандаш, — закричал комиссар, протягивая, не оглядываясь, руку.
— Вот карандаш, — сказал помощник, — но сантиметра у меня нет.
— Так сбегайте и достаньте мне его. Господин Кош, нет ли у вас фотоаппарата?.. Будьте любезны, снимите этот отпечаток.
— С удовольствием. Но фотография даст вам только изображение, и очень маленькое изображение, по которому вам будет невозможно установить соотношения между разными точками, существующие в действительности. Снимки с предметов, лежащих на земле, всегда бывают очень несовершенны; для таких снимков нужны особые, очень сложные аппараты. К тому же мы пришли уже слишком поздно… Солнце сильно греет… Мой отпечаток…