«Как немецкий, так и французский народ, будучи одинаково воспитаны в христианском духе и одинаково пользуясь все возрастающим благосостоянием, были призваны к более благотворному соревнованию, чем война. Однако, люди, стоящие во главе Франции, сумели рассчитанным коварством задеть справедливое, но обидчивое самолюбие нашего великого, соседнего народа и воспользоваться этим ради удовлетворения личных интересов и страстей»…
Император Наполеон, с своей стороны, издал следующую прокламацию:
«В виду заносчивых притязаний Пруссии, мы выразили ей протест, встреченный глумлением. Затем немецкое правительство своим образом действий[3] выказало явное пренебрежение к Франции. Наша страна была глубоко оскорблена этим, и в ту же минуту, с одного конца ее до другого, раздался военный клич. Нам не остается ничего более, как предоставить свою судьбу на произвол жребия, бросаемого оружием. Мы не хотим идти войною против Германии, независимость которой уважаем. Мы искренно желаем, чтобы народы, составляющие великую немецкую нацию, свободно распоряжались своими судьбами. Относительно же самих себя, мы требуем лишь восстановления такого порядка вещей, который служил бы порукой нашей безопасности и ограждал наше будущее от неприятных случайностей. Мы желаем достигнуть прочного мира, основанного на истинных интересах народов; мы желаем, чтобы прекратилось, наконец, то жалкое положение, при котором все нации истощают свои средства на всеобщее вооружение».
Какой урок, какой могучий урок заключается в этом документе, если сопоставить его с последующими событиями! Значит, ради безопасности и прочности мира был предпринята Франциею этот поход? А к чему он привел, что из него вышло? — «L'annee terrible» — и непримиримая вражда, не прекращающаяся до сих пор. Нет, нет: — углем нельзя ничего обелить, нельзя с помощью assa foetida распространить благоухания, нельзя обеспечить мира войною. Это «бедственное положение», на которое намекал Наполеон, с тех пор еще ухудшилось! Император серьезно добивался осуществить свой план европейского разоружения — я знала о том от его ближайших родных, — но партия войны не давала ему покою, принуждала его действовать иначе, и он уступил… А между тем, даже в военном манифесте императора слышатся отголоски его любимой идеи. Ее осуществление было только отсрочено. «После похода, после победы»… — говорил он себе в утешение. Однако, вышло иначе. На чьей же стороне были наши симпатии? Когда дойдешь до ненависти к войне, как к возмутительному явлению, то не можешь больше наивно, искренно воспламеняться мыслью об исходе кампании; тогда можешь только думать: лучше бы этого похода совсем не было или пускай бы он уж поскорее окончился! Я никак не воображала, что настоящая война затянется надолго и повлечет за собою важные последствия. Вероятно, две или три выигранных битвы там или здесь решат все дело, а потом начнутся переговоры — и все будет кончено. Но из-за чего собственно вышла эта война? Из-за ничего. Вся история была скорее чем-то вроде вооруженной прогулки: со стороны французов — из рыцарской любви к приключениям, со стороны немцев — по обязанности защищать себя. Вероятно, после нескольких сабельных ударов, противники подадут друг другу руки. Как я была глупа! Как будто последствия войны равняются причинам, ее вызвавшим. Нет, только ход кампании обусловливает ее последствия.
Мы охотно выехали бы из Парижа, потому что пылкий энтузиазм населения тяжело действовал на нас обоих. Но дорога на восток была преграждена, да и постройка нашего дома была еще не окончена; таким образом мы остались. Общества не было у нас теперь почти никакого. Всякий, кто мог, бежал из Парижа, да и те, кто остался, не думал, при настоящем положении дел, о выездах и приемах. Только с некоторыми знакомыми из литературных кружков мы еще продолжали встречаться. Именно в эту фазу начинающейся войны, Фридриху было интересно вслушиваться в суждения выдающихся умов и знакомиться с их взглядами. Между прочим, мне пришлись особенно по душе мнения одного еще крайне юного писателя, достигшего впоследствии громкой известности, именно Гюи де-Мопассана, и я записала их в свои красные тетрадки:
«Война! — когда я только вспомню это слово, меня охватывает ужас, как будто бы мне говорили о ведьмах, об инквизиции, о чем-то давно отжившем, отошедшем в область прошлого, отвратительном, противоестественном. Война — драться, рубить, терзать, крошить! И в наше время, при нашей культуре, при такой обширности познаний, на такой высокой степени развития, какой мы, по нашему мнению, достигли, мы содержим училища, где учатся убивать — убивать на очень далеком расстоянии и очень большое число людей за раз. Удивительно то, что народы не восстанут против этого, что все общество не возмутится при одном слове „война“. Каждый правитель народа так же обязан избегать войны, как обязан капитан корабля избегать крушения. Если капитан погубит свой корабль, его привлекают к суду и он несет заслуженную кару, когда будет доказано, что катастрофа произошла по его небрежности. Почему же не судят правительство после объявления войны? Если б народы понимали это и отказывались идти на убой безо всякой причины, тогда войне наступил бы конец».
3
Этот образ действий обсуждался в следующих выражениях, 18 лет спустя. В своем сочинении о походе 1870 года, генерал Буланжэ пишет: «Получив законное удовлетворение, мы вздумали еще унизить короля Пруссии, и дело дошло до того, что наши дипломатические переговоры приняли угрожающий тон почти бессознательно. Франция добилась формального отказа принца Леопольда Гогенцоллернского от испанской короны с полного согласия короля Вильгельма. Удовлетворение это было вполне достаточным, так как оно оставалось на почве интересов Франции, ее прав и обязательств главы царствующего дома Гогенцоллернов. Нам следовало остановиться на этом. Но правительство наше пошло дальше, требуя категорического обязательства со стороны пороли Вильгельма и на будущее время. Между тем, простирая так далеко свои притязания, оно перенесло политическую распрю и на иной предмет, и на иную почву. Его поступок являлся уже прямым вызовом повелителю Пруссии».